Шрифт:
Закладка:
Поначалу олень казался дружелюбным и покладистым, чего не скажешь о псе. Это означало, что мне поручили оленя ввиду отсутствия у меня лыжного и другого опыта. Я стоял на коленях или выпрямившись в полный рост на санях, а олень тянул их. Мне было строго велено держать поводья любой ценой, чтобы олень не сбежал со всей нашей поклажей.
Мысль о бегстве регулярно посещала оленя, и он трижды ее осуществлял – дожидался, пока я задремлю, и бросался прочь. Он словно чувствовал мое невнимание. Каждый раз я вылетал из саней и уже ставил крест на олене и на наших жизнях. Но, к счастью, Тапио так легко не отчаивался, а олень каждый раз позволял поймать себя и привезти обратно. Вероятно, олень помнил дикую, голодную жизнь, которой когда-то жил, и считал, что тяжелый труд и стабильная кормежка предпочтительнее. Возможно, Тапио напоминал оленю зверолова-саами, который относился к нему по-доброму.
Третья попытка сбежать разбила наши сани, потому что они налетели на валун, когда олень рванул на свободу. Провизия в основном не пострадала, а вот сани пришли в полную негодность. На том этапе поклажу мы снова разложили по двум рюкзакам. На протестующие ноги пришлось надеть кошмарные лыжи и стараться удерживать вертикальное положение, когда олень неровным ритмом побежал прочь. Таким образом мы преодолели меньше мили, после чего от этой организации пришлось отказаться. Тапио взял оленя, а мне достался Эберхард.
С тревогой я подходил к новому этапу отношений с псом, который, с тех пор как мы оторвались от цивилизации, стал капризным и несговорчивым. Тапио был не из тех, кто применяет к животным силу и запугивание, но он отличался твердостью. Вопреки столь порядочной позиции Эберхард явно сохранил яркие воспоминания о бытности ездовым псом или бездомышем в Лонгйире и относился к ним болезненно. Каждый раз, когда Тапио резко встряхивал поводья или выкрикивал курсовые команды, пес либо оборачивался и ощеривался с настоящей злобой, либо вопил с жутким неистовством, словно его убивали. Оленя такие вопли пугали. В итоге Тапио и пес достигли конструктивного соглашения, которое ни одну из сторон не радовало, и ночами Тапио привязывал Эберхарда в приличном отдалении от палатки, заявляя, что, если пса растерзает белый медведь, Эберхард совершит хоть один хороший поступок – жалобным воплем предупредит нас об опасности.
До этой рокировки мы с Эберхардом почти не общались ввиду того, что я практически не знал, что такое собака. В промышленном Стокгольме держать собаку – роскошь. Уверен, мы с Ольгой, как все дети, просили норвежского бухунда, спаниеля или кого-то еще, и так же уверен, что наши просьбы отвергались как нелепые и неповадные. Бездомышей, конечно, хватало, но с раннего детства нам запрещали с ними связываться, дабы не заразиться миллиардом болезней. Еще стаи одичавших собак нападали и загрызали детей, которые болтались без дела или срезали дорогу, выбирая проулки. По крайней мере это нам внушали родители.
Я быстро понял, что собаки отлично разбираются в характерах. Любой, кто утверждает обратное, мол, дай кусок мяса и пес твой навеки, дурак. Я пять минут продержал его поводья в руках, а Эберхард уже почувствовал во мне нечто, ему понравившееся. По крайней мере он почувствовал себя в полной безопасности. Я максимально резко и настойчиво выкрикивал курсовые команды, бессчетное число раз слышав их от Тапио, но совершенно безрезультатно. Я мог ругаться до хрипоты, сильно дергать веревку, упираться, вынуждая резко остановиться пса, – ничего не действовало.
Эберхард не сжимался от страха, не щерился, никогда не вопил. Он стал совершенно другим псом – порой спокойным и жизнерадостным, порой неугомонным и, я должен признать, почти веселым.
Такая перемена не сделала наше путешествие менее трудным. Под твердым руководством Тапио олень практически преобразился. Эберхард под моим – тоже, только контрпродуктивно. Порой он тянул и тянул – совершенно неутомимо. Но так было, лишь когда пес чувствовал прилив энергии и с удовольствием тащил неуклюжую ношу весом более, чем в двести фунтов, вверх и вниз по склонам, по уши в снегу, игнорируя саму ношу и трудности. Временами тянуть меня Эберхарду не хотелось совершенно – он бежал параллельно мне и смотрел на меня, высунув язык. Временами он даже забегал мне за спину – радовался, как мне казалось, следам, которые его стараниями оставил я; наступал на «хвосты» моих лыж, страшно путая поводья. В такие времена я кричал на Эберхарда и угрожающе размахивал лыжной палкой, а он лишь равнодушно на меня смотрел.
Эберхард обожал есть оленье дерьмо. Тапио это злило, потому что животные подходили близко друг к другу, отчего на веревке неизменно завязывались узлы или неустойчивое внимание оленя переключалось с поклажи на то, чтобы убить пса. Еще хуже то, что Эберхард делал меня соучастником своих преступлений. Он нырял под упряжь Тапио, заглатывал падающие оленьи горошки, лишь когда бежал рядом со мной; а когда предавался греховному порыву, неотрывно смотрел мне в глаза, вывешивал язык с видом безумного удовольствия, без слов вопрошая: «Разве это не прекрасно?»
В такой беспорядочной манере продолжалось наше путешествие. Порой я ловил себя на мысли, что без животных было бы проще, но, разумеется, ошибался. Без них я почти наверняка погиб бы. В знак благодарности за то, что этого не случилось, я считал необходимым делиться с Эберхардом своим пайком.
Тапио называл это серьезнейшей ошибкой.
– Ты его испортишь, – неоднократно говорил он.
– Так он уже испорчен, – отвечал я, подмигивая псу единственным глазом.
– Он вообще перестанет тянуть, если будет неотрывно следить за твоим мешком с провизией.
– Он тянет, когда хочет, – отозвался я. – Мое влияние весьма ограничено.
Не желая уготавливать Эберхарду участь наживки, каждую ночь я привязывал его все ближе и ближе к палатке. Когда, к ужасу Тапио, я вообще перестал его привязывать, Эберхард спал наполовину снаружи, наполовину внутри палатки, а голову укладывал мне на ноги. Тапио протестовал, но без особого энтузиазма. Он лишь горестно бурчал, так что с тех пор мы полагались на колокольчики оленя как на средство оповещения нас о приближении незваных гостей.
24
Когда до конца нашего путешествия осталось дня три, мы лежали в мешках из оленьих шкур и слушали, как ветер лениво треплет и хлещет нашу палатку. Эберхард во сне дергал лапой, пиная парусину, его глаза подрагивали за опущенными веками.
Тапио тяжело вздохнул, чего не случалось никогда. Я аж от дремоты пробудился: это звучало, как откровение.
– Дружище, ты в порядке? – спросил я.
С минуту Тапио молчал, и я решил, что он отказывается отвечать,