Шрифт:
Закладка:
почти бессильные бутоны,
сдерживающие жар и хаос от силы день-два,
но всё же белые, но всё еще пионы.
Это воспоминание тянется долгим рефреном,
пока я курю и дым бездвижен,
и словно лежит в воздухе,
как жалкие ошметки сетчатых чулок,
изорванных в страстном порыве, там –
на белой простыне на втором этаже.
Лоскутки истончаются и за ними
медсестра, бросив взгляд в мою сторону, исчезает в дверях
дома престарелых.
Можно иначе: ее взгляд, как окурок, но
до меня он не долетает –
расстояние, сеть табачного дыма, северное моралите.
Но постой, а как же извечная дрожь – в тебе, вне тебя?
В детстве мы говорили «абра-кадабра»,
и фокус, волшебство-понарошку свершалось. Теперь
я говорю abreg ad habra[11],
без всякой, впрочем, надежды что-либо исправить,
просто так, чтоб не молчать.
Одуванчики
Одуванчик – тарахшакук. Родовое название Taráxacum происходит от латинизации арабского (tharakhchakon) или персидского (talkh chakok) – названия другого сложноцветного.
Вот летят по двору парашютики одуванчиков.
Летят белым сердцем, открытым воздуху, за полшага
до смерти.
Как и полет одуванчиков, жизнь твоя длится –
длится настолько, насколько ветру достанет силы.
Один среди тысяч других одуванчиков,
ты летишь, и бесценно это мгновенье, когда –
в едином порыве – мы сжимаемся и разжимаемся:
одуванчики и божественное дыхание.
Тысячи судеб проносятся мимо, пока
в долгом этом полете пересекаешь поляну.
Сколько людей стольких слов не хватает, чтоб описать
мир вокруг –
где простой одуванчик мог бы спрятать такое богатство!?
Вам и неведомо, как короток век наш, как долог полет.
Мы, одуванчики, в вас отражаемся и летим –
бедные родственники прекрасных утренних астр,
семянки с хохолками, воздушные поцелуи земли.
Весна в феврале
There’s a light
A certain kind of light
That never shone on me…
Robin Gibb. «To Love Somebody»
Мое время теперь складывается из долгих молчаний
и длинных бесед.
Я гляжу в маски, окружающие меня в съемном доме,
хватаюсь за книги на полке,
но силы хватает только на две-три строки, и далее
непрерывная цепь случайностей ведет меня к тебе,
к бесконечным разговорам о бесконечной любви.
В это время случаются катастрофы, трагедии,
рушится мир на какой-то там части суши,
новые поколения вскидывают руки, приветствуя новых
вождей,
люди бегут из страны в страну, сыплет снег,
какого уж не было столько лет,
и впервые за этот нескончаемый месяц
я вечером не увидел тебя.
Интернет создает иллюзию близости, скайп –
иллюзию для глаз и ушей, но руки
по-прежнему сопротивляются, обманываясь в пустоте.
Пальцам недостает пальцев,
их не удовлетворенной чувствительности не хватает
чувствам.
Вместо того, чтобы жить – считаю дни,
оставшиеся до встречи, считаю часы,
которые медленно тянутся к вечеру,
когда я увижу тебя, пусть на экране…
Считаю, считаю и не могу досчитать.
Из цифр складывается математическая задача,
в которой есть только одно известное –
расстояние между нами.
Ищу спасения в музыке, и вот Нина Симон
поет мне про свет, про «некий вид света»,
и я умолкаю пристыженный –
что мне сказать еще, если всё сказано?!
Впрочем, нет: мама звонила из Ферганы –
уже набухают почки, весна уже здесь.
Коллекционер дверей
Конус
Собирая слова как сдачу
с дважды вычитанного монолога,
разглядываешь их как монеты
иноземные – «жесть», «сука-блин», «недотрога», –
гадаешь: заплести ли их в косу (так делали в Азии,
впрочем, той косы и в помине нету),
или как в старом фильме пират –
попробовать на зуб – завернутую в фольгу
шоколадку, пастилку или конфету.
Быть точнее – не так уж и много
того, что в карман положишь,
иль на язык – и вкуса, впрочем, не ощущаешь:
монологу свойственно выхолащивать
всё то, что ты из себя, казалось бы, представляешь.
Пустота внутри уставшего ритора,
говоря риторически, обусловлена –
и исторически, да и физиология:
сухость в горле, и естественное «пошли все на».
На этом следовало бы и закончить
из остаточных слов сложенный
текст – стоящего ничего не выйдет и всё напрасно.
Жизнь – это усеченный конус, но только вывернутый
наизнанку,
т. е. в принципе тот же конус, только кроваво-красный.
Секреты ковроткачества
Не знаю, как это бывает у вас,
но я должен себя полностью измотать,
чтоб где-то уже в середине ночи
кубики слов начали вываливаться изо рта.
Иногда они как живые игральные кости катятся по столу,
весело падают, подскакивают на ковре и
замирают возле какого-нибудь узора –
фигуры всадника, розы, оленя, листка –
и я говорю «ах!» и «так вот какое ты, слово!».
Летние слова скачут быстрее и дальше.
Осенние – попадают под дерево,
где какая-то скучная желтая опаль.
Или порой одной своей гранью впиваются в горный хребет.
Весенние кубики звонко цокают,
как бильярдные шары при прямом попадании.
Зимние слова глухо катятся в пустоте.
И даже не падают со стола.
Они не имеют значения, полые.
Словно бы книги, в которых вырезана середина,
но секретная вещь в них так и не вложена…
Слова разбиваются о CD, как хрустальные туфли
о педали старых церковных оргáнов.
Или становятся вязкими, как нагревшийся пластилин,
если коснутся домашнего кинотеатра. К примеру,
некое слово как-то, задев DVD с Тинто Брассом,
вдруг обернулось вибратором бирюзового цвета…
А на улице кубики не получались –
всё больше камушки да сухие листья. Или
ягоды земляники. Я знаю, тебе они нравились.
Да и мне,
пожалуй.
Март
Ничто не оправдывает моего бессилия, но