Шрифт:
Закладка:
Те, кого ждал, искал, желал увидеть Шолохов, – уже работали. Он просто не знал ещё их имён. И даже если слышал – не запомнил: никто не осознавал ещё, чего от этой смены можно ждать.
Защитивший в 1951 году кандидатскую диссертацию по творчеству Шолохова, Фёдор Абрамов уже писал свой первый роман «Братья и сёстры». Он будет опубликован в 1958 году.
В 1956-м Юрий Бондарев напишет «Юность командиров», а в 1957-м – «Батальоны просят огня».
В 1956-м выйдет первая книга рассказов Константина Воробьёва. В 1961-м он напишет великую повесть «Убиты под Москвой».
В 1958-м начнёт публиковаться Василий Шукшин.
В 1961-м появятся в печати первые рассказы Валентина Распутина.
Родится феномен лейтенантской и деревенской прозы.
Все названные будут наследовать Шолохову, а также, в неменьшей степени – Леониду Леонову. Считать их своими учителями и наставниками.
Русская тема, русское дело объединят этих людей.
Но вышло так, что наследники, которых Шолохов ждал, чуть задержались и вступили в литературу позже, чем его поколение. У Бондарева первая книга вышла в 29 лет. У Абрамова – в 38 лет. У Воробьёва – в 42 года. У Шукшина – в 34. У Распутина – в 31. У Василия Белова – в 31 год. Первый опубликованный рассказ Бориса Можаева – снова в 31.
Это любопытный момент.
Отчего поколение Шолохова поголовно начинало очень рано – с 17 до 22, а послевоенное – с очень заметной задержкой? Отличие, судя по всему, было в самой атмосфере 1920-х и конца 1940-х.
Одни восприняли большевистскую революцию, как приход коллективного хама, но другие – как всемирное обновление. В литературу хлынуло простонародье.
Во второй половине 1940-х и в начале 1950-х наблюдалась совсем другая ситуация. Пресловутое «отсутствие воздуха», что так сильно ударило тогда по шолоховским сверстникам, странным образом сказалось и на поколении молодых победителей, и на поколении детей войны. Они уже обладали невероятным опытом, но ещё не могли, пользуясь унифицированным, перенасыщенным догмами языком послевоенного времени, найти свою интонацию. Им пришлось дождаться той самой оттепели и в этом смысле её явление – благословенно.
Но, увы, оттепельные годы вынесли на самый верх не только представителей почвеннической литературы. Пришли литераторы и с другими, ещё не сформулированными тогда идеалами – во многом противоположными тому, что исповедовали Шолохов и Леонов.
Со временем русскому делу, русской советской цивилизации будет, так или иначе, противопоставлен западнический проект. Рядившийся в одежды антисоветизма, на поверку он окажется вполне себе русофобским.
Шолохов догадывался о грядущем поединке. Новый акт противостояния уже начинался.
На том же съезде, спустя пять дней после шолоховского выступления, прозвучал доклад Хрущёва «О культе личности и его последствиях».
По окончании выступления председательствовавший на заседании Булганин предложит прений по докладу не открывать и вопросов не задавать.
Вопросы зададут другие люди, и позже.
Ответы на них стоило продумать заранее.
* * *
На этот раз ни один писатель не решился Шолохову отвечать: себе дороже. Но реакция на шолоховское выступление снова была крайне раздражённой.
28 февраля 1956 года «Литературная газета» опубликовала очередное послание Шолохову – на этот раз от, как было подписано, «старого члена КПСС» А. Гиндина. Из числа известных всей стране на тот момент людей с этой фамилией был только Арон Маркович Гиндин – доктор технических наук, орденоносец, лауреат Сталинской премии, – но автором письма явно выступил не он, а некий его безвестный однофамилец.
Новый редактор «Литературной газеты» Кочетов, безмерно уважавший Шолохова, но поставленный на должность Сусловым, не мог отказать крупнейшему советскому чиновнику в публикации этого письма.
Странным был сам выбор заказчиков письма: неужели у них не нашлось критика с другой фамилией? Гиндин, судя по его посланию, даже на съезде отсутствовал: с чего ему было писать ответ?
Шолохов неизбежно должен был прочитать письмо, как очередной привет от своих доброжелателей. Его словно бы провоцировали на очередную ксенофобскую выходку, чтоб поставить на вид ЦК: «А мы вам говорили: он не просто пьяница, но ещё и антисемит».
На самом деле, никакой Гиндин письма не писал: стране на обозрение был представлен совместный труд оставшихся безымянными партийных управленцев по культурному ведомству и московских литературных чиновников.
«Я, как и весь наш народ, считаю Шолохова величайшим писателем нашей Родины, – разводя липкую патоку, писали за Гиндина. – По своему таланту ему нет у нас равных. Каждая глава его произведений по своей художественной ценности – это шедевр мировой литературы. Но как это ни странно, его политические выступления и на съезде писателей и на съезде партии какие-то мелкие, с каким-то демагогическим душком».
«По-моему, было бы по-партийному тов. Шолохову ставить ставку не на дезорганизацию союза, а на его укрепление. Что за новая с его стороны пропаганда культа личности? Дескать, великий Горький умер, он мог руководить союзом, а теперь никто из нас не может», – продолжал якобы Гиндин.
В свете хрущёвского доклада попытка вменить Шолохову в вину «пропаганду культа личности», пусть и применительно к Горькому, имела смысл вполне прозрачный: что-то вы, товарищ Шолохов, медленно перестраиваетесь на новые рельсы, не спешите расставаться со сталинским наследием.
Дальше шла фактура, о которой никакой Гиндин знать не мог – её могли подобрать лишь умные мстительные руки: «Вот посмотрите! С 1926 по 1933 год, за семь лет, он написал три книги “Тихого Дона” и очень быстро “Поднятую целину”. За следующие семь лет, с 1933 по 1940 год, – только одну четвёртую книгу “Тихого Дона”, а с 1940 по 1956 год, за 16 лет, – полтора десятка глав второй книги “Поднятой целины” и небольшое количество глав “Они сражались за родину”. Не маловато ли это? Почему такое резкое снижение темпов? Ведь Федин, Леонов и другие, о которых он говорил на съезде, несмотря на свою загруженность общественной работой, написали за последние годы (пусть не с той силой таланта) гораздо больше, чем он».
Весьма комично выглядело то, что, пытаясь задеть Шолохова, авторы письма попутно унижали Федина и Леонова, написавших «больше», но явно хуже качеством.
«Его “отповедь”, – подводил коллективный Гиндин итоги, – показала перед народом его малую самокритичность. Его же демагогические нотки насчёт дач и курортов могут понравиться только отдельным отсталым людям. Каждый же сознательный советский человек понимает, что ничего нет позорного в том, что писатель имеет дачу и ездит на курорт».
Если б Шолохов порылся в памяти, он бы ещё одного однофамильца мнимого автора письма вспомнил – и какого!
Писатель шолоховского поколения Сергей Марков вспоминал свою литературную юность второй половины 1920-х: «В Сибири была очень хорошая обстановка. “Советская Сибирь” и “Сибирские огни” неотделимы друг от друга. Что же получается в этой дружной семье? Появляется Курс, и начинается нечто страшное. Маленького роста человечек, розовые глаза кролика, короткие ручки, лет сорока.