Шрифт:
Закладка:
Мысленно я возвращался по единственной его кривенькой улочке, неутомимо перебегающей по крепким бревенчатым мосткам с берега на берег неумолчной речки всякий раз туда, где берег становился пошире, мимо лесосклада со штабелями остро пахнущих смолой в любую погоду досок, гостовского бруса и брёвен-кругляков, пилорамы с цепной бревнотаской, тёти Валиного продовольственно-вещного магазинчика, дощатого громоздкого клуба с синусоидальным гребнем по верху прогнутой шиферной крыши, глинобитного домика поселкового Совета, в котором трудились председатель, его секретарша, более деловая, скоро решающая и подольше пожившая, чем медлительный «сам», а в приёмные часы появлялся непонятно откуда и единственный вдоль скольких-то десятков километров берега участковый милиционер. Всё дальше и дальше, мимо всех бревенчатых или опалубленных бракованным тёсом изб, запомнившихся мне до единой за это лето — не реже, чем четырежды в день, я проходил под их окнами к лесоцеху и обратно, — чуть не к самому дальнему от берега дому, почти к тайге. Здесь, как и в каждом доме, дверь во двор открывалась только вовнутрь, чтобы после обильных зимних снегопадов можно было в трёхметровом снегу лопатой прорубить выход-туннель до калитки на проезжую улицу, снежная целина вдоль которой проходилась мощным «ЧеТеЗевским» бульдозером. Впрочем, в самом последнем от моря одноэтажном домике, который гляделся через дорогу в высокие квадратные окна бревенчатой одноэтажной больнички, жила как раз главный врач Зоя Гавриловна со своим вторым мужем Александром Михайловичем Антоновым, и к ней на летние каникулы прилетали две её красивые дочки-студентки Барсуковы, Нина из Свердловска и Таня из Томска. Они и скрашивали нам с Надюшей дивные длинные летние сахалинские вечера, поскольку соболевский дом притулился у крутого изгиба безымянной речки неподалёку от антоновского. Для нас с Надей такое близкое соседство было во всех смыслах невероятно важным. Ещё важнее, что местные исключительно почитали Зою Гавриловну Антонову. А Соболевы с Антоновыми искренне дружили. Особенно нравились всем нам прекрасные эстрадные песни, улавливаемые переносной транзисторной рижской «Спидолой» из недалёкой Японии, хоть под наши умные разговоры «обо всём» за чаем из настоящего самовара с привозным мёдом или с непревзойдённым вареньем из клоповки на единственной в непритязательных домах посёлка соболевской веранде, хоть во время прогулок под звёздами или без них, когда небо скрывалось за тучами, по берегу моря вдоль всей бухты. «Спидолу» с неохотой отдавал нам на берег Гурик Соболев, Надин младший брат, получивший дорогой радиоприёмник в подарок за отличное окончание шестого класса. Мы дружно подпевали транзистору, когда японцы исполняли советские песни, такие, как «Катюша», по-русски, и охотнее всего подпевали единственной из японских, очень тогда популярной во всем мире, песенке, которую пели две японочки, сестры-«орешки» Дза-Пинац (Тамэики-но дэру ё на Аната-но кутидзукэ-ни…), потому что к ней был уже приличный русский текст поэта Леонида Дербенёва:
«И сладким кажется на берегу поцелуй соленых губ…»
«Дельфины, дельфины, другим морям расскажите, как счастлива я…»
И на катере, неумолимо и невозвратимо увозящем теперь меня, передо мной неотступно светились и застилали и берег, и море печалящиеся прощанием глаза юной моей Наяды, оставшейся «на сохранении» под неустанным приглядом Зои Гавриловны, только с месяц назад уже предотвратившей преждевременные роды нашего первенца Ванюшки (но мы рады были бы и дочери, которую ещё до возникновения моды, вскоре наметившейся из-за песни «Хмуриться не надо, Лада», назвали бы Ладушкой, а из-за песни передумали, как-то подрастерялись и не определились), и от первых увиденных слёз жены за менее чем годичный её и мой собственный нажитый семейный стаж у меня всё ещё было солоно на губах, ведь по-прежнему морские брызги до меня на палубе не долетали. Надежда что-то почувствовала, пришла домой якобы за книгой, и мне не потребовалось забегать для прощания ещё и в больницу. А теперь плакала без стеснения, что, вообще было ей по стойкому, даже суровому, почти мужскому характеру совершенно несвойственно. К моему удивлению, плакала совершенно беззвучно, может быть, как раз от неумения плакать со вкусом, и слабо обнимала меня, прижимаясь огромным животищем, поражающим меня своими размерами и формой. Живот распирал на ней тёплый байковый халат и жил какой-то самостоятельной, своей собственной «животной» жизнью, то и дело ставя нас в затруднительные положения и, наконец, окончательно запретив совместный отъезд на Урал. Светлая пуховая шаль укрывала жене плечи и удобно для её рук была завязана узлом под грудью, и именно этот дурацкий узел тоже мешал ей обнять меня.
Надо было возвращаться на работу, горели все сроки и договорённости с научным руководителем моей первой, самостоятельной и потому драгоценной, темы, даже без сохранения содержания и с еженедельными телеграммами о «невозможности выехать из-за нелётной погоды», над которыми на почте откровенно смеялись, но всё же отправляли, потому что я не требовал заверения. Смеялись, но шли навстречу. Все ведь местные по себе знали, что это за мучение такое, просидеть, например, в аэропорту Хабаровска три-четыре недели из-за невозможности улететь на Камчатку, Чукотку, Курилы, в Анадырь, бухту Провидения, Певек, столицу Колымы Магадан или в тот же почти курортный и по-тихоокеански не очень-то далёкий Южно-Сахалинск.
Сколько высижено несчастными северными пассажирами полусонных ночей под бесконечные фильмы в кинозале хабаровского аэропорта с билетами, купленными на сеансы на всю ночь, от невозможности в этом столпотворении присесть хотя бы на газетку на пол в аэропорту или где-то поблизости! Глянешь дуриком на экран и снова роняешь голову на руки, сложенные на спинке кресла перед тобой. Не уверен, что в этом приамурском Убей-городище любые власти хоть раз слыхивали, что на Большой земле и вообще в мире бывают цивилизованные гостиницы-отели со всевозможными удобствами, но памятник первопроходцу Ерофею Хабарову на привокзальной площади воздвигли. Верх блаженства — присесть бы на газетку непременно и обязательно поблизости от динамика, чтобы не пропустить мимо ушей объявления о нежданно подвернувшемся «борте» до места назначения. Иначе кукуй потом или кукарекай до морковкиного заговенья. И как вздымали первые же слова радиообъявления о