Шрифт:
Закладка:
– Ломай!
Рабочие принялись за дело. Три недели шла ломка распоясовских дворов; три недели над деревней стояла пыль густым облаком от развороченной соломы крыш, разломанных печей; три недели от Распоясова тянулись возы с бревнами, с рамами, с досками от крыш, с оторванными дверями и проч. и проч. Исправник ходил весь черный от пыли и еле таскал ноги от усталости. Он совершенно охрип, так много было работы.
Распоясовцы молча, словно каменные статуи, смотрели на это разрушение. Они действительно как бы окаменели, ничего не ели, не слыхали и не видали.
– Прими ребенка-то, сумасшедшая! – кричал исправник распоясов– ской бабе. – Ведь убьет! Дура этакая! видишь, стропило падает!..
Баба стоит и не слышит, и только бог спас ребенка: стропило упало рядом с ним.
– Ишь! – буркнул распоясовец, глядя, как бревно проносилось над ребенком.
В другом месте никто не тронулся с места, когда среди разрушающегося дома раздался раздирающий женский крик. Оказалось, что там лежала беременная женщина в последних муках…
– Православные! – обращались рабочие к распоясовцам: – помогите старичка снять с печи, что вы столбами-то стоите? Дьяволы этакие!
И на это приглашение никто не отвечал: всем было «все равно», все были словно каменные. Чрез три недели Распоясово представляло такой вид: груды содранной с крыш соломы валялись на тех местах, где прежде были дома, амбары, сараи; от домов остались завалинки, от погребов – ямы, от сараев кое-где торчали столбы. И среди этих груд соломы без призора бродила скотина, тщетно взывая к какому-нибудь вниманию хозяина; в этой же соломе возились дети и спали родители, не раздеваясь и не переменяя белья и одежды с первого же дня разорения деревни. Что они ели? отвечать трудно; хлеба они не сеяли и не собирали. На берегу реки кое-где виднелись вырытые в земле печи, по временам дымившиеся, около которых возились женщины. Распоясовцы не шли на новые места и держались по-прежнему убеждения, что «лучше помереть».
Настали осенние дожди… Распоясовцы сказали себе:
– Ну, робя, тепериче чистая приходит наша смерть! Отдавай, ребята, богу душу… Помирай!
И все-таки не шли со старых мест. Вместе с больными ребятами мокли они в мокрой соломе, в ямах, оставшихся после погребов и выломанных печей.
И действительно стали помирать…
Наконец всех их отдали под суд».
И вот в минуту, грозившую распоясовцам крайней нищетой, появился вместе с управляющим Иван Кузьмич. Успенский хроникален: «Они, очевидно, объезжали и осматривали округу. Иван Кузьмич просто и прямо оценивал, что чего стоит, и скоро стало известно, что купец снял у барина все – и лес дремучий, и реки, и поля, все-все до нитки. Скоро новораспоя– совцы узнали, что и их Иван Кузьмич тоже снял, всех до единого: «полтина в сутки пешему и рубль конному»; «кто хочет по этой цене идти на станцию за пятнадцать верст принять оттуда паровик – иди». Такова была прокламация Ивана Кузьмича к народу. «Человек-полтина» – вот суть теории, принесенной им в распоясовскую среду. Тут не предполагалось никаких рассуждений о том, что – наше, что – ваше. Насчет каких бы то ни было «правов» тут разговору быть уже не могло. Просто: хочешь полтину – иди, не хочешь – не надо. Все это потерявшему внутренний смысл распоясовцу было как нельзя лучше по душе: у него после полного нравственного разгрома оставались целыми руки, ноги, мускулы и желудок. Иван Кузьмич только того и требовал, назначив желудку полтинник в сутки и самое главное – водку.
Масса распоясовцев, превращенных уже в полтинники, сводила лес самым усердным образом, превращая в сажени, в срубы и т. д. С треском валились деревья, громко разносились песни, звон пил и стук топоров, и вечером, когда все это замолкало, начинал гудеть и дрожать от плясу, брани и драки выстроенный Иваном Кузьмичом из этого же лесу кабак.
Иван Кузьмич, после того как исчез лес, напал на камень и стал рыться за ним в глубь земли, таскать его оттуда и продавать до тех пор, покуда не вытаскал весь и покуда вырытые им пещеры не обвалились и не задавили несколько десятков человек. Тогда оказалось, что и железа в этих местах видимо-невидимо! Иван Кузьмич принялся за железо. Рыл, вывозил и продавал, а деньги возил в банк и получал книжки чеков. Шумела мельница, стучали толчея (малые мельницы) и крахмальный завод. Иван Кузьмич все скупал, все молол, толок и продавал. Тысячи народу копошились на фабрике, на заводе. Сюда была согнана вся распоясовская округа – по рублю, по полтиннику, по четвертаку, и даже самые маленькие мальчики и девочки могли зарабатывать по гривеннику в день, занимаясь щипаньем корпии, которую доставляли из больниц в гною и крови и которая шла на бумажный завод. Все было поставлено к делу и оценено».
Иван Кузьмич поселился в центре фабричного поселка, за всем наблюдая из окон маленького домика, все совершалось согласно плану, однако, заглянув во внутренний мир делового человека, Успенский сообщает: «А чего-то – это Иван Кузьмич чувствовал постоянно как будто ему и недоставало. Несколько раз мысли его останавливались на женитьбе. Но, подумав хорошенько, он находил, что это – чистая глупость… Поэтому-то и теперь он решился отделаться от скуки так, как отделывался обыкновенно. Позвал лакея и велел подыскать ему бабу. Лакей сообщил, что подходящая есть на толчее, но…
– Муж с ей…
– Сунь ему зеленую! <значит, трешку>
Лакей отправился на мельницу. И замужняя пошла? Пошла?! Побежала, с малолетним дитем на руках! «Сама она про себя знает, что цена ей ничтожная, что хватает только кормиться… Что же она скажет своему мальчишке? Что же может выйти из него кроме человека, который нужен в делах Ивана Кузьмича как сила, как дрова, как тряпки?» – Успенский заканчивает рассказ.
* * *
Когда взялся я перечитывать Бальзака, воссоздаваемое им стало перекликаться с происходившим в нашей стране, нам прежде неведомым: власть денег, мир биржи и банков, судов и преступности, неразлучной с развратом и действующей на всех этажах, сверху донизу (правда, это было картинно представлено в «Русской красавице» Виктором Ерофеевым). Само собой, резонировали населявшие мир Реставрации человеческие типы, двойники которых вдруг возникли и размножились у нас: приличный фасад и зверская хищность натуры.
Перечитывая Глеба Успенского, чувствуешь себя как дома (уж если воспользоваться словами Гегеля об Античности) – всё узнаваемо, всё то же тогда и теперь, только степень злободневности меняется от явления к явлению: пережили бы до Октября