Шрифт:
Закладка:
Мне все нравилось у Юры: и он сам со своим мягким характером и странным сочетанием корейского лица с правильной и деликатной русской речью, и его черно-зеленый большой, такой не советский дом с остатками дореволюционной библиотеки и даже каких-то коллекций, еще не до конца распроданных родителями. Это так близко было к моей семье, к другим моим знакомым того времени – Поповым, Николаю Сергеввичу Вертинскому, Синявскому.
К тому же у Юры был поразительный для мальчишки опыт, который вызывал большое уважение. Я лишь пару раз видел его высокую сухощавую приемную мать. Поповы, которые были с ней немного знакомы, говорили мне, что она была в меру умна, деловита, холодна, в меру наивна. По-видимому, как и в большинстве русских интеллигентных семей, она предпочитала молчать, считала ненужным и опасным объяснять приемному сыну, чего стоит советская пропаганда. Так или иначе, Юра по комсомольскому призыву поехал осваивать целину. Там этот ласковый интеллигентный московский мальчик попал в отряд, составленный из досрочно освобожденных из лагерей уголовников, которые зверски избили его, забрали все продукты и ушли искать свое уголовное счастье, оставив мальчишку умирать одного в какой-то времянке среди бескрайних казахских степей. Юра порвал свой комсомольский билет и был уверен, что погибнет, но дней через десять его, искалеченного и истощенного, случайно нашла группа проверяющих, как идет покорение целины. Потом он устроился в Казахстане на какую-то чуть ли не ртутную шахту, от чего на всю жизнь остался болен. При внешней моложавости он был, вероятно, старше большинства на курсе, в том числе и меня.
Я вышел из комсомола явочным порядком – со времени окончания школы, то есть пять лет, не платил взносов и нигде не состоял на учете.
Юру факультет увлек в противоположную сторону. Он осторожно восстановил свой комсомольский билет, и я видел, как Юра все ласковее общается со всеми, кто может быть ему полезен, от кого зависят его характеристики, а в будущем – карьера: с куратором нашей группы Татариновой, с любой секретаршей в учебной части. Меня это возмущало:
– Тебе мало того, что ты видел?
Юра не отвечал, но было ясно – он выбрал свой путь. Даже не формулируя это тогда, я воспринимал поведение Юры не просто как приспособленчество и цинизм, но как измену, бесчестье. Ничто не мешало моим хорошим отношениям с ребятами, выросшими в коммунистических семьях, искренне верившими сперва в Сталина, потом в Ленина, потом в Брежнева, но при этом по своим человеческим качествам остававшимся вполне симпатичными, иногда даже очень нравившимися мне людьми. У них не было за спиной ни старинного дома Кирпичниковых, ни собственного опыта, казалось бы, раскрывавшего глаза на партийную риторику. Со свойственным мне юношеским ригоризмом я вернул его подарки (помню первое русское издание Корана XVIII века) и забрал свой – самую любимую и все же подаренную Юре книгу – берлинское издание «Разлуки», лучшей книги Цветаевой, которая не вошла в первый маленький советский сборник, изданный Орловым. После этого я с ним лет тридцать только здоровался, хотя первая его жена – Лена Щербакова – до сих пор в числе ближайших наших друзей, а старший сын Андрей даже года два работал в «Гласности». Впрочем, они тоже не поддерживали отношений с Юрой. Утрата достоинства, начавшаяся на факультете журналистики, у Юры продолжалась. На самом деле он был добрый человек. Ему очень хотелось, как бредберевскому мальчику, быть хорошим для всех. Но притяжение карьеры и определенного места в советской жизни было для него сильнее.
В конце первого семестра, когда университетское руководство еще возлагало на меня надежды, экзамен по самой главной и величественной дисциплине, изучавшейся на факультете журналистики все пять лет и в просторечии называемой «Тыр-пыр», а в программе – «Теория и практика марксистско-ленинского учения о партийно-советской печати» (я очень гордился, что года за три выучил ее название) – принимал у меня лично профессор Портянкин в присутствии специально пришедшей дамы из общеуниверситетского комитета комсомола. Достался мне легкий билет: статья Ленина «Партийная организация и партийная литература». О том, что партия должна всегда и во всем контролировать партийную (пока советская власть не наступила) литературу, а та – во всем подчиняться партии. Но в моей голове эта элементарная мысль никак не укладывалась. Я долго старался пересказать хоть что-то цивилизованное из этой трехстраничной статьи и, наконец, произнес в отчаянии:
– Но я ведь читал ее несколько раз!
Благоволение ко мне и, по-видимому, надежды экзаменаторов были так велики, что меня прямо с экзамена отпустили в библиотеку прочесть статью еще раз. Я добросовестно прочел ее дважды, вернулся к ожидавшим меня экзаменаторам, но по-прежнему ничего внятного сказать не мог. Я искренне пытался найти в ней хоть что-то полезное и осмысленное, но даже этой малости в ней не было. Оказалось, я органически не способен к усвоению простейших партийных истин. Мне с большим разочарованием поставили четверку, а через пару месяцев выяснилось, что лучше и старостой группы меня не оставлять. Таким недолгим и жалким оказался мой роман с идеологическим руководством университета.
А у меня уже не хватало ни сил, ни времени для серьезных занятий. Правда, факультет журналистики не блистал крупными учеными и да леко не всех преподавателей можно было причислить к «цвету русской интеллигенции», как об этом пишет кто-то из моих сокурсников.
Но это были (пусть и обломки) древнего Московского университета. Чувство собственного достоинства проявили все преподаватели, когда в 1968 году меня выгоняли из университета, никто из преподавателей не поддержал лживый приказ Засурского о моем отчислении «за академическую неуспеваемость», но об этом еще пойдет речь. Некоторые из них, хорошо понимая, во что здесь пытаются превратить студентов, пытались в меру сил помешать этому. Бывший декан факультета Худяков старался сделать факультет чуть приличнее, за что и был уволен. Инвалид-фронтовик Иван Никифорович Слободянюк, читавший лекции по «Истории КПСС», мог сказать на лекции нашим не очень цивилизованным, приехавшим из провинции студентам.
– Ну что вы здесь сидите и меня слушаете? Вы же в Москве, пошли бы в музей, в Кремль, на концерты какие-то[14].
Правда, у меня он взял почитать редкую, привезенную мной из Риги, книгу Владимира Набокова (дяди писателя) «Испытания дипломата», изданную, кажется, в Стокгольме году в 1936 году, да так ее и не вернул. Впрочем, может быть, и возможности