Шрифт:
Закладка:
На все эти вопросы были даны четкие и правильные ответы и показано последнее издание произведений Достоевского в Советском Союзе.
Затем был задан вопрос Ахматовой и Зощенко в таком плане: вот в докладе Жданова вас критиковали — как вы считаете, не вступая в сделку со своей совестью, эта критика была правильной или нет? Зощенко ответил, что с критикой был не согласен, о чем он и написал в свое время письмо И. В. Сталину. Затем он путано доказывал, почему не согласен с критикой, что якобы в двадцатых годах не было советского общества, было мещанство, против которого он и боролся. „Сейчас снова остро поставлен вопрос о сатире. Но этим оружием надо пользоваться осторожно. Теперь я буду снова писать, как велит мне совесть“. Ответ Зощенко был встречен аплодисментами со стороны английской делегации.
Второй выступила Ахматова. Она лаконично заявила, что постановление ЦК правильное и критика тоже. „Так я поняла раньше. Понимаю и теперь“. В ответ аплодисментов не было».
«Чувствую, что будет катастрофа», — сказала об этой встрече Анна Ахматова. На самом же деле произошли сразу две катастрофы: для нее и, гораздо большая, для Михаила Зощенко. То, что случилось в этот вечер с Ахматовой, было, в сущности, лишь повторением пройденного. Как и в 1949 году, сейчас, весной 1954-го, она думала: надо продемонстрировать лояльность режиму. И тогда, и сейчас она надеялась, совершив этот жест, добиться освобождения сына или хотя бы смягчения условий его заключения. В обоих случаях ее ожидало разочарование: для власти Лев Гумилев был не объектом торга, а заложником. Усилия, предпринятые Ахматовой неофициально, тоже не дали желаемого результата: Климент Ворошилов не захотел пускать в ход свой авторитет ради сына поэтессы и отправил прошение по правовому пути — словно не знал, что словосочетание «правовой путь» было в то время выражением, совершенно лишенным смысла.
В отличие от первого случая, когда Ахматова ради сына опубликовала стихотворение, прославляющее Сталина, и никто не упрекнул ее за это, — после нового выражения лояльности она оказалась в весьма двусмысленном положении. Студенты-англичане не аплодировали ее словам, то есть разочаровались в ней. И хотя Ахматова была убеждена, что в данной ситуации не могла поступить иначе, тем не менее, видя, как повел себя Зощенко, попыталась оправдать себя.
Эмма Герштейн тоже упоминает тот момент, когда Ахматова проявила слабость. Справедливо, хотя и несколько чрезмерно оправдывая ситуацию, она предваряет свой рассказ тем, что Ахматова и Зощенко, лирик и юморист, в литературном смысле не имели почти ничего общего друг с другом; связывало их, в сущности, только Постановление ЦК от августа 1946 года. «А восемь лет спустя их обоих пригласили на собеседование с оксфордскими студентами, приехавшими в СССР в качестве туристов. <…> Анна Андреевна, конечно, была очень взволнована резким противоречием в поведении ее и Зощенко. „Но у него нет сына на каторге“, — несколько раз повторила она. Говоря о своем выступлении, она подчеркивала его несерьезность, показывала, как, „повернувшись в полоборота“ к публике, коротко сказала, что „совершенно согласна с постановлением и докладом тов. Жданова“. Этим, как ей казалось, она давала понять, что беседовать с приезжими студентами о своем политическом положении она не будет…»
Летом 1955 года, когда новые, пускай уже не такие прямые и грубые, как раньше, преследования со стороны партийных органов довели Зощенко до душевного краха, Ахматова говорила Лидии Чуковской: «Михаил Михайлович человек гораздо более наивный, чем я думала. Он вообразил, будто в этой ситуации можно что-то им объяснить <…>. Отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так. Не повезло нам: если бы я отвечала первой, а он вторым, он, — по моему ответу, догадался бы, что и ему следовало ответить так же. Никаких нюансов и психологий. И тогда гибель миновала бы его. Но его спросили первым…»
Я не уверен, что Ахматова могла бы повлиять на Зощенко и он ответил бы по-другому. Позже, в своей страстной, достойной всяческого восхищения речи на пленуме Союза писателей он сам утверждал, что в Доме писателей лишь по чисто эмоциональным причинам открыто выступил против организаторов встречи. «На любой вопрос (английских студентов. — Д. Д.) я готовился ответить им шуткой. Но в докладе, в котором было сказано, что я подонок-хулиган, было сказано, что я не советский писатель, что с двадцатых годов я глумился над советскими людьми! Я не мог отвечать шуткой на этот вопрос, и я ответил серьезно — так, как думаю..<…> Я могу сказать: моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены. Я не могу выйти из положения. Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын! <…> У меня нет ничего в дальнейшем! Я не стану ни о чем просить! Не надо вашего снисхождения, ни вашего Друзина, ни вашей брани и криков! Я больше чем устал! Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею!»
Бывают пограничные ситуации, которые дают возможность для альтернативных — в моральном смысле слова — действий. Выступление Зощенко в Доме писателей и потом, на пленуме Союза писателей, несомненно, было героическим. Впервые за долгие десятилетия произошел случай, когда писатель решился с открытым забралом пойти против бесчеловечной машины культурной бюрократии, попытался отстоять свои человеческие права. В этом смысле Зощенко стал прямым предтечей всех тех писателей, которые в последующие десятилетия отвергали унизительный ритуал самокритики, ставя под вопрос самое моральную легитимность режима.
Однако, признавая героизм Зощенко, я ни в коем случае не хочу принизить смелость Ахматовой. Это нужно особенно подчеркнуть, так как десятилетия спустя, когда подули очистительные ветра перестройки, вдруг появились и стали ходить странные легенды. Андрей Битов, например, утверждал в одной телевизионной передаче, будто после встречи с английскими студентами Зощенко заявил об Ахматовой следующее: «Как она меня подвела!» Эта фраза (процитированная Эммой Герштейн, но не