Шрифт:
Закладка:
Долго мотался; замаялся, честное слово. Кто-то сдал, овцы паршивые.
Он, может быть, отдал последние годы свои – лишь бы сдохнуть на свободе, желательно под чистым январским небом, в собачий мороз, по-хорошему – трезвым, по-плохому – ночью, а вообще – без разницы, лишь бы не в тюрьме.
Потому, когда пришёл к нему незваный и негаданный, какой-то бархатный, но важный, в костюме и кожаном пальто, «красивый, как гестаповец», как два гестаповца сразу, и сказал: «есть вариант», – старый Тайх, не раздумывая, согласился, а потом всю ночь переживал: правильно ли, по-мужицки ли, не по-сучьи ли.
– Не надо его прикрывать, – сказал «гестаповец», – Жарков никого не пожалел.
Обещали пересмотр приговора, амнистию весной, – и даже чай предложили, такого чая никогда не пробовал, с кусочками, блин, фруктов и сахаром из тростника.
Был бы Чапа живой – за такой бы чай родину продал, а дохлый немец – всего-навсего мента какого-то, у которого ни цены, ни козыря.
Старым стал, сам себя украл, вор у вора – не получишь, не найдёшь.
– Да не надо, Жора, – говорил, – да накормят, никуда не денутся.
Жарков сунул пакет и обязал помощника дежурного проследить.
– Не хватало, чтоб ты откинулся. Раньше времени, – улыбнулся Гоша.
Тайх не улыбался – ему противно было; в общем-то, как всегда.
Молока бы с хлебом и травки для поправки.
– А в остальном ничего. Как обычно.
Тайх смотрел сквозь решётку, зверь загнанный, и разглаживал большим костлявым пальцем двойной листок, вырванный из сердцевины тетради. У него полчаса, и то желательно поскорее – знаете, не хочется работу терять.
Жарков улыбнулся, и девушка в форме, ответственная за вывод следственно-арестованных, сказала – хорошо, ладно, только ради вас.
«Подумаешь…», – начала она, да перестала, и лишь наблюдала, как идёт оперативник – максимально красиво и максимально правильно.
Иди, иди, лучше идти.
Перед входом ещё раз провела по его телу металлоискателем, визуально осмотрела и подумала о чём-то своём – женском и далёком, и не смогла больше терпеть, громко закрыв дверь на все замки сразу, как будто бы навсегда.
Никуда ты не уйдёшь, никуда не денешься.
Осмотрелся – словно впервые был здесь, в этой комнате для следственных действий. Четыре стены, клетка посередине, окно, заклеенное прочным скотчем, две кнопки – тревога и звонок, но пока ещё рано, пока ещё можно.
– Здарова, Жора, – обрадовался Тайх.
Жарков не стал садиться. Табуретка, намертво припаянная к полу. Сам, вкопанный словно, стоял. Сидеть не хотелось, сидеть – впереди. И понял: а ведь и правда – сидеть, вот так и сидеть, и смотреть на мир, на кусочек мира, на решётчатый кусочек. Сколько дадут – столько возьмёт, и добавки не попросит.
– Здарова, – не обрадовался Жора.
Голова тяжёлая, к стене облокотился – старый холод поддержал: не болей, родимый. И представил, что к нему так же вот будут приходить: жена, дочка, может быть, товарищи какие по службе. Хорошо, раз придут. Не придут – и ладно.
Привыкай. Смотри, всего хватает. Полстраны сидит, и ты просидишь.
Говорили мало и медленно, словно Жаркова кто-то заставил идти сюда, а не сам он поднял ранним утром одного и второго, попросил – очень-очень, – обещал, что сочтутся, и добился-таки прохода без официального разрешения.
«Обращайся, как что», – сказал, хоть и знал: никто к нему теперь не обратится.
Тайх сосредоточенно сгибал тетрадный лист и разгибал, снова и снова. Жору не видел, не замечал, не хотел смотреть, но всё равно закатывал глаза при случае, как бы второпях – некогда, не мешай, говори, зачем.
У Жаркова одна головная боль – головная боль, остальное – пройдёт, проживётся.
– Мне следак говорит, – опомнился Тайх, – что скоро амнистия. А я следаку – да пошёл ты со своей амнистией.
И засмеялся нездорово, слюной забрызгал чистую бумагу.
– Может, и тебя простят, государство помилует.
Жарков ответил, что ему всё равно.
«Так уж и всё равно», – подумал Тайх, и заводил нестриженым ногтем по краешку листа. Бумага в клеточку, вся жизнь в клетке, зато понятно: вверх-вниз, направо и налево, всегда прямо, из угла в угол.
Жарков тоже передвигался неспешно, и молчал по-прежнему.
– Чапа мне как-то говорит такой, – начал опять, – жить хочу хорошо, а не живётся, научи вроде, подскажи. А я чего, учёный, что ли. Говорю ему: да пошёл ты, Чапа, тебе жить хорошо никто не разрешал. Ты как родился, уже кто-то решил, что жить тебе всю жизнь – плохо. Нас ведь никто не спрашивает, как мы хотим. Кто-то хорошо хочет, а кто-то, знаешь ли, не очень. Жить плохо – тоже искусство. Это ещё постараться надо.
Жарков сел напротив – и наблюдал, и удивлялся, до чего же человек несгибаемый: закрыли-посадили – а он всё равно о чём-то великом, о чём-то правильном и нужном рассуждает. Отпусти его – заткнётся, а здесь – говори и говори. Слово – единственное, что не смогут забрать, не отнимут, не украдут; может быть, заберут на время, вроде посиди и подумай, – но вернут обязательно: чужое слово никому не нужно, беда чужая стоит за словом, вина чужая прячется в нём.
– Украл – выпил – в тюрьму. Убил – туда же.
– Убил, – согласился Жарков.
Тайх достал из ниоткуда цветной карандаш и заводил синим по белому. Еле-еле проступал уличный свет, и сыростью пахло, как нужно.
– Я тут сижу с одним, с учёным. Знаешь, такой, ну, профессор прямо околовсяческих наук. Мразь мразотная, если честно, да с кем-то говорить надо. Мне-то хорошо: я сплю – а он трещит. Сказочник, млин. Не пропадёт, заговорит любого. Так он знаешь, чего втирает, какую-то там философию, прикинь. Типа идёшь ты вот, Жора, по дороге, видишь, камень лежит – обычный такой камешек, не большой, не маленький. Лежит и лежит, никому не мешает. А ты его хренак – и пнул. Зачем пнул, непонятно. Пройти бы мог, ничего бы не случилось, а всё равно – того.
– Весело тебе, – улыбнулся Гоша.
– Так подожди, – не останавливался Тайх, – он вот ещё что. Ну, типа пнул ты камень, второй пнул – случайно не случайно, умышленно там, по неосторожности – без разницы. А в следующей жизни, слышишь, – тоже заулыбался, – взял и камнем родился. И лежишь себе на той же дороге, и ждёшь, когда кто-нибудь очередной возьмёт тебя и пнёт ни за что. Прикинь?
Жарков прикинул: ему завтра дежурить до вечера, последнее дежурство, последний служебный день. Дальше – ничего, новый год, новая жизнь. Хорошо бы проснуться, а не как сегодня: стуки, звуки, выстрелы, голова.