Шрифт:
Закладка:
Отверженная шла пустынной улицей, бок о бок со своим нечистым возлюбленным и двумя жандармами на десять шагов впереди, белая, как стелющаяся перед ней дорога, в отчаянии призывая на помощь кровь своих предков, привыкшую к унижению, обиде и мукам. Шагала под пение страшной дедовской похоронной молитвы, с лицом, устремленным вперед, глазами, горящими дивным огнем и обращенными в неизвестность.
Прошла мимо гостеприимного дома Лейба Абрамовича, где ее бывший единомышленник в кругу своих родных мощным голосом пел похоронную молитву. Мимо лавки Соломона Фукса, молившегося среди дочерей, которые не взяли бы и тысячи крон за то, чтобы пропустить это зрелище. Мимо Нахамкесов, где отец вывел дочек, чтобы на всю жизнь предостеречь их, показав проклятую. Мимо Давидовичей, и Лейбовичей, и Вольфов. Мимо Мордухая Иуды Файнермана, творившего обряд вместе с сыновьями, взрослыми внуками и множеством женщин. Мимо хаты Каца, откуда вышел хоронить ее горбатый нищий с прекрасной головой мессии, в то время как Шлойме, выкрикивая отдельные слова песнопения, старался заглушить свой безутешный, горький юношеский плач. Она шла от хаты к хате, и рыдающий речитатив хоров сливался в одно сплошное, страшное, угрюмое проклятие. «Окроплю вас водой источников, и пребудете чисты и свободны от всякой скверны».
Ах, кровь предков, оплеванная, травленная, пролитая из тысячи ран, не дай Ганеле упасть!
Шаг за шагом, машинально передвигая ноги, шла она по жестокой улице, между стен, воздвигнутых дедовской похоронной молитвой, ничего не видя, кроме стелющейся впереди белой дороги.
Вот Ганеле со своим милым уже возле тихих русинских хат, куда пение доносится лишь дальним отголоском.
Поровнялись с домиком Пинхеса Якубовича. Ламед вов тоже вышел с Браной и детьми под ясени на молитву. Но Пинхес Якубович при виде девушки, идущей на смерть, что страшней меча, огня и могилы, изо всех смертей смерть, смерть духовную, увидел иное, чем остальные полянцы.
Вот овечка божья, взявшая на себя грехи Израиля! Одна за всех!
Вот величайшая из жертв, закланная на алтаре господнем во славу примиренья. Велик, вечен, свят, непостижим господь бог толп! Да будет прославлено имя его!
Так покинула Ганеле отцовский дом и шатры бога своего, — первая с тех пор, как стоит Поляна.
Она почувствовала, как кто-то взял ее под руку и посадил на что-то мягкое и пушистое.
Дедовская похоронная песня отзвучала, и наступившая тишина была бесконечно отрадна и прекрасна.
— Благодарю вас, господа, — услышала она голос Иво.
Почувствовала легкий толчок, дуновенье ветра в лицо, услыхала звон бубенцов и топот копыт.
Поехали… Она сидела, закрыв глаза. Ах, поехали…
«В далекие края!» — сказала она себе, как говорят дети, играя. Посмотрела, тут ли Иво, и чуть коснулась его руки. И эта рука, до сих пор дарившая спокойствие, приблизилась, ошибочно предполагая, что от нее чего-то ждут. Но Ганеле отстранила ее.
И открыла глаза.
Лошади мчались вниз по склону узкой долины, вмещавшей только дорогу да замерзшую речку, где лишь посредине был виден прозрачный ток удивительно зеленой воды, а по обе стороны долины вздымались две кручи с покрытыми снегом лесами и прямо над головой плыла узкая полоска облаков.
Ганеле только скользнула взглядом по окрестности. Глаза ее устремились к облакам: к серому потоку туч, параллельному речке внизу, катящему свои волны с гор на равнину, как и река. Расширенные глаза Ганеле остановились на нем, и тот, кто сидел с ней рядом, хорошо понимая все, не пробовал ее отвлечь.
— Дедушка!.. — прошептала она.
Это было единственное имя, вынырнувшее из темных глубин ее существа.
Пока дома отец, навеки опозоренный, надрезал лацкан кармана и обрывал его, и рвал свой лапсердак, а мать, которая от срама и стыда перед людьми больше никогда в жизни не выйдет за ворота, разрывала платье на груди, и потом оба, босые, садились на землю, чтобы оплакать смерть младшей дочери и помолиться о покойной, — Ганеле не сводила взгляда с потока снежных туч, и прекрасные глаза ее впитывали в себя их печаль.
И когда над полянскими горами уже заходило багровое солнце и в полумраке молельни собралось десять человек, чтобы помолиться за умершую, — Ганеле, озаренная тем же самым солнцем, которое здесь еще стояло высоко и было лучезарно, выехала из горного ущелья на сияющую равнину, и взгляд ее, вместе с быстрой рекой туч, влился в огромное озеро, бурное и волнующееся только возле устья небесного потока, но чем дальше, тем более чистое, а на горизонте совсем уже ясное. И эту даль и ширь тоже впитали в себя глаза Ганеле.
А на другой день, когда раввин в городе зажигал в синагоге за упокой души ее черную свечу{291}, Ганеле мчалась в желтом автомобильчике, с большим отделением сзади, по мерзлой дороге, меж занесенных снежной порошей обочин, мимо покрытых виноградниками холмов, где среди голых жердей стояли домики, как игрушки; пролетала через села с большими крестами на колокольнях и еврейскими лавками, перед которыми играли ребятишки. Теперь она уже могла думать и вспоминать. И это придавало ее глазам упрямый, жесткий оттенок.
И эта печаль, отрешенность и капля жесткости останутся в ее глазах навсегда. В прекрасных глазах ее, которые, быть может, когда-нибудь унаследуют дети Ганы Караджичевой.
Перевод Н. Роговой.
ВОСПОМИНАНИЯ{292}
Перевод О. Малевича.
МОИ ВОСПОМИНАНИЯ О ВЛАДИМИРЕ ИЛЬИЧЕ ЛЕНИНЕ{293}
Впервые я увидел Владимира Ильича 16 марта, вскоре после моего приезда в Страну Советов{294} в московском Большом театре. Там происходило траурное заседание, посвященное годовщине со дня смерти Якова Михайловича С в е р д л о в а, одного из вождей русской революции и основателей первого государства Советов рабочих депутатов.
Этого впечатления я не забуду никогда. Театр, один из крупнейших в Европе, — весь в золоте и пурпуре. Балконы и ложи выступают золотыми полукольцами на красном фоне обивки и шелковых занавесей. Расположенная против сцены просторная царская ложа с балдахином, занимающая в высоту три яруса, тоже сплошь золото и пурпур. Все заполнено рабочими. Они пришли в кожанках и полушубках, в фуражках, красноармейских шлемах и высоких белых папахах, в шерстяных платках, меховых девичьих шапочках и косынках, пришли как в собственный дом, просто и радостно, заняли все до единого места в партере и пурпурно-золотых ярусах, включая царскую ложу, расселись на стульях в глубине открытой сцены, задник которой представляет собой какой-то синевато-серый готический собор, украшенный