Шрифт:
Закладка:
Жорж Санд, по-видимому, не знала о том, что болезнь Шопена по возвращении его из Англии сделала такие громадные шаги, и что великий музыкант в безнадежном положении. Летом, узнав о приезде Луизы Енджеевич к больному брату, она тотчас написала ей, прося сообщить о том, в каком состоянии она его нашла, – но, по-видимому, ответа не получила.[751] Всю осень 1849 года она провела в Ногане, в Париж приехала лишь в декабре, но на репетициях «Найденыша» вовсе не присутствовала, ни на первом представлении, состоявшемся 2 ноября. Она не знала своевременно, – так как никто ей об этом не сообщил, – и о наступившем вдруг резком ухудшении в положении больного. Следовательно, она, во всяком случае, не могла ни лично справиться о его здоровье, ни присутствовать при кончине. Но все близкие друзья ее хорошо понимали, как эта смерть глубоко и больно отзовется в ее сердце, хотя она и постарается ничем не выдать своего горя, и потому в неизданных письмах этого года всех ее друзей: супругов Виардо, Леру, Ансельма Пететена, мы встречаем слова сочувствия и участия к ее скорби по поводу поразившей всех своей преждевременностью смерти великого художника. Сама Жорж Санд, – про которую злорадно передавали, что она не только в Париже была будто бы занята своими театральными успехами, но и в Ногане исключительно развлекалась домашним театром, – в одном из своих писем (от 2 января 1850 года) к Огюстине, проведшей начало зимы у нее, говорит (вслед за описанием этих ноганских представлений):
...«Словом, они (Морис и Ламбер) ужасно веселятся. Но ты, дорогое дитя, знаешь, какова моя манера веселиться: я подбиваю на это других, я исполняю роль jeune premier, когда без меня не могут обойтись, я довольна, когда вижу, что веселятся.
Но ежеминутно подымается во мне тяжелый вздох, который меня душит, потому что этот контраст между внешним весельем и теми горестями, которые я таю в глубине сердца, открывает много скрытых ран. Все равно, надо печаль таить про себя и заставить других забыть, что у меня душа разбита. Это в особенности обязанность матери семейства, и ты, верно, поймешь это теперь, когда ты тоже мать. Когда твой Жорж будет большим, ты будешь от него скрывать все свои заботы, чтобы его оградить от отражения на нем этих забот...»[752]
Итак, за эти два года – 1847-1849, – Жорж Санд потеряла трех близких и дорогих людей: умер Шопен; умер друг детства и юности Ипполит; все равно, что умерла Соланж. Немудрено, что большинство писем ее этих лет – помимо тех, которые посвящены политическим вопросам или материальным делам, – полны мрачного отчаяния, глубокой скорби и безнадежности. Может быть, Жорж Санд не вынесла бы всех этих потерь и разочарований, не случись событий 1848 года, рассказу о которых посвящается глава III.
А теперь скажем лишь несколько слов о судьбе переписки Жорж Санд с Шопеном, тем более, что по поводу нее до последнего времени опять-таки ходили легенды или существовали не вполне точные повествования, а мы имеем возможность привести несколько интересных неизданных писем.
В 1851 году Жорж Санд написала и поставила 10 мая на сцену театра Gaité пьесу «Мольер», которую посвятила Александру Дюма-отцу. В ответ на посвящение, помеченное также 10 мая и написанное за несколько часов до представления, Дюма-отец ответил следующей милой запиской, явившейся прологом к весьма интересному обмену писем между Дюма-отцом, Жорж Санд и Дюма-сыном:
«Милостивая Государыня.
Прежде всего, тысячу благодарностей за Ваше внимание. Позвольте переслать Вам отрывок письма Александра, который из Мистовица только что нашел случай поговорить со мною о Вас. Постарайтесь разобрать его почерк. Может быть, Вы захотели бы вернуть себе те письма, о которых он говорит. Судя по тому, что он говорит, это, вероятно, не будет слишком трудно. Любите меня немножко, я Вас очень люблю.
С самым сердечным почтением
А. Дюма-отец».
23 мая 1851. Париж.
К письму этому был приложен листочек Дюма-сына:
Александру Дюма-отцу.
Мистовиц.
...«В то самое время как ты обедал с М-м Санд, дорогой отец, я был занят ею. И после этого еще станут отрицать сродство душ! Вообрази себе, что у меня здесь в руках целая ее корреспонденция за десять лет с Шопеном. Предоставляю тебе судить, сколько я переписал этих писем, которые много прелестнее баснословных писем М-м де Севинье. Я тебе привезу целую тетрадь их, ибо, к сожалению, письма эти были мне даны лишь на время.
Как же случилось, что в глубине Силезии, в Мистовице, я нашел такую корреспонденцию, расцветшую в глубине Берри?
Очень просто. Шопен был поляк, как ты знаешь или не знаешь. Сестра его нашла в его бумагах после его смерти все эти письма сохраненными, помеченными, завернутыми с самым благоговейным уважением любви. Она увезла их, и в минуту возвращения в Польшу, где полиция безжалостно перечитала бы все, что она везла, она поручила их одному из своих друзей, живших в Мистовице. Тем не менее, все-таки вышла профанация, ибо я был посвящен в эту тайну, но, по крайней мере, это была профанация во имя поклонения, а не во имя полиции.
Ничего нет грустнее и трогательнее, уверяю тебя, этих писем, чернила которых пожелтели, и которые все радостно получались и брались в руки существом, умершим уже в данную минуту. Эта смерть в конце всех этих подробностей жизни, самых интимных, самых веселых, самых живых, – производит впечатление, которое невозможно передать.
Была минута, когда я пожелал, чтобы хранитель писем, который мой друг, умер бы внезапно, дабы я получил в наследство то, что дано ему на хранение, и мог бы поднести это М-м Санд, которая была бы, быть может, счастлива немножко ожить в этом умершем прошедшем. Этот негодяй, т. е. мой друг, здоров на славу, и, думая, что я выеду 15-го, я ему вернул все эти бумаги, которые он даже не полюбопытствовал прочесть. Полезно, дабы понять это равнодушие, чтобы ты знал, что он второй