Шрифт:
Закладка:
Когда я был с Теей, то случиться могло что угодно, что, с другой стороны, означало, что ничего не случалось, даже если что-то случалось; когда же я был с Мельхиором, у меня было чувство, что что бы ни произошло, иначе и не могло произойти, что всякое происшествие в порядке вещей и при этом, казалось, заранее предопределено.
Я не знаю, какая фраза или какой незначительный поворот в моей истории могли захватить его, но его отчужденное тело, напряженное от сдержанного внимания, еле заметно дрогнуло, словно ему неудобно стало держать мою голову на коленях; все осталось как было, он не обмяк, не прикоснулся ко мне, не ослабил своей зрелой невозмутимости, но за сдержанным его самообладанием ощутилось какое-то жгучее беспокойство.
В конечном счете, в том, что мы можем рассказать о своей жизни, обычно нет ничего такого, что в том или ином виде не происходило в жизни другого и что ему, молчаливому слушателю, кажется чем-то исключительным; мы потому и рассказываем, что знаем наверняка, что эта наша история дремлет и в его душе.
И каким бы зрелым, каким бы в настоящее время уравновешенным ни был наш слушатель, какой бы прочной, непроницаемой стеной ни отгородился он от своего прошлого, услышав незамысловатую, но поведанную как нечто необыкновенное историю, он не может сдержаться, в нем оживают и тут же требуют рассказа похожие случаи из его собственной жизни, и он с детской наивностью готов воскликнуть: да со мной тоже такое было! и от счастья обнаруженного сходства слова двух разговаривающих друг с другом людей неожиданно приходят в сцепление.
А с другой стороны, если эти истории рассматривать в более широкой перспективе, а рассказ о них считать необходимым условием поддержания психического здоровья, то мы можем сказать, что возникающая взаимность и даже само рассказывание помогают определить вес и значимость нашего опыта, ну а сходство, которое выявляется в опыте, взаимно и сообща измеренном, позволяет нам разглядеть некую закономерность или даже закон, и таким образом рассказывание наших историй, обмен ими, как и любое предание, сплетня, публикация уголовной хроники, травля анекдотов в пьяной компании или пересуды соседок на лавочке, суть не что иное, как самый простейший способ морального регулирования человеческого поведения; чтобы ощутить родство и единство с другими, я должен раскрыть им в рассказе свою уникальность, и напротив, только в родстве и подобии я могу обнаружить особенности, которые отделяют меня от всех остальных.
Да, кстати, была одна девчонка, перебил он меня с такой интонацией, в которой невежливость вторжения в чужой рассказ уравновешивалась готовностью поддержать тему, я, наверное, помню дом, где жил его учитель музыки, он мне его показывал, так вот, эта девчонка жила как раз в доме напротив; он уж не помнит, как все это началось, но он обратил внимание, что девчонка точно знала, когда он придет на урок, потому что стоило ему появиться, как она вставала у окна и, пока шел урок, не отходила от него ни на шаг.
Она смотрела на него, застыв в странной позе, то есть это ему поза казалась странной; вывернутыми ладонями она опиралась о подоконник, прижимая к нему и низ живота, плечи ее были вздернуты, и все тело слегка покачивалось взад-вперед, он же всегда старался расположиться в комнате так, чтобы его учитель не замечал эту их игру.
У меня было чувство, что внутри его тела сдвигается с места какая-то тяжеленная глыба, и когда, чуть помолчав, он опять затянулся, то в свете вспыхнувшего уголька я заметил, что нарочито сдержанное выражение на его лице сменилось той безответственно легкой сентиментальностью, с какой человек предается воспоминаниям.
И пока он рассказывал, мне вспомнились его несколько чуждые для меня стихи, и не то чтобы в этих стихах не было смелого полета чувств и мягкого погружения в их глубины, но он, словно бы сам пугаясь широты и чуткости мироощущения, быстро переходил в другой, перегруженный абстракциями языковой регистр, в котором уже не могли проявиться в их непосредственной и предметной форме ни его прошлое, ни настоящее, и от разреженной атмосферы отвлеченного размышления его специфический, уникальный, пропитанный простыми чувственными впечатлениями язык выдыхался.
Она была очень красивая, продолжил он, преодолев заминку, или по крайней мере тогда казалась ему красивой, но с тех пор она располнела и родила двух детей-уродцев, она была одного с ним роста, то есть довольно высокой девчонкой, позднее он видел ее и вблизи, волосы у нее были, как пушинки, очень светлые, зачесанные от решительного и крутого лба назад и связанные на затылке в пучок, и когда, очень редко, он ее вспоминает, то прежде всего видит перед собой эти пушистые волосы; ее звали Марион.
Он докурил сигарету, бросил окурок на землю и, чтобы растоптать его, приподнял мою голову, но приподнял так, как будто это был какой-то чужой и смущавший его предмет; мне пришлось сесть.
Я не должен сердиться, сказал он, что он перебил меня, собственно, это все, что он собирался сказать, уже холодно, и лучше пойти домой, но я могу продолжать, то, о чем он тут говорил, вообще не имеет значения, он и сам не знает, почему он вдруг вспомнил, все это пустое.
Домой мы шли в полном молчании, вслушиваясь в отчужденный звук наших шагов.
Наверху, в квартире, горели все лампы, как мы их оставили.
Было поздно, и оба мы делали вид, будто какими-то рутинными действиями можно завершить этот день, приведший нас в никуда.
Он разделся в спальне, и когда я, собрав со стола остатки ужина, вышел на кухню, он стоял, уже голый, у раковины и чистил зубы.
В желтом свете лампы его тело выглядело бесцветно-бледным, пах напоминал какой-то странный пучок, лопатки резко выступали из спины, живот в отчетливых контурах таза был впалым, а длинные его бедра казались тонкими, во всяком случае тоньше, чем того требовал некий эстетический идеал пропорционально сложенного мужского тела; на фоне моей одетости он был какой-то убогий и