Шрифт:
Закладка:
Когда он углублялся в теорию и впадал в азарт, то волосы падали ему на лицо, и он элегантным жестом отбрасывал их назад, потому что азарт азартом, но он постоянно следил за тем, чтобы создать впечатление, будто все идет в полном порядке, и оно так и было, потому что эти его подчас многочасовые экскурсы были захватывающе интересными, проницательными, страстными, то были критические суждения аналитического ума, всегда увлекательные, вдохновляющие, однако когда доходило до упражнений и нужно было передать что-то из своих навыков, попросту показать, что это вот хорошо, а это плохо, то за великодушной мудростью недвусмысленно проступала зависть, какой-то необъяснимый, животный эгоизм, судорожное нежелание с чем-то расстаться, хуже того, на лице его появлялась издевка, злорадство, улыбка скупца, как будто он обладал каким-то мировым сокровищем, недоступным простому смертному, и он с ним не расставался, он наслаждался, блаженствовал, видя тщетные муки ученика, и даже, пытаясь объяснить свое поведение, заявил как-то, что техники как таковой нет! он сам ею не владеет! и вообще никто! точнее сказать, если кто-то владеет техникой, то он не артист, а техник, так что зря Мельхиор старается, каждый сам должен научить себя своей уникальной технике, которая в этих страданиях самообучения делается уже не просто техникой, а заимствуемым у материи и ей возвращаемым ощущением бытия, самой сутью вещей и в конечном счете голым инстинктом самосохранения.
Дело в том, что, борясь с материей, артист касается таких потаенных слоев своего существа, о которых прежде не догадывался, и от этого ему делается стыдно, он готов скрыть это от других, но искусство и есть таинство посвящения в эту самую жгучую тайну, потому что иначе оно выеденного яйца не стоит, часто кричал он, выходя из себя, а они тут все топчутся на пороге искусства, как бы желая сказать этим, что пора уж куда-то войти.
Нет, он бы не сказал, что любил этого человека, но все же испытывал к нему влечение, одновременно питая к нему и какие-то подозрения; он постоянно и жарко упрекал себя за свою подозрительность, однако ему казалось, что он видит в нем, знает о нем нечто такое, чего не замечают другие, что человек этот до мозга костей испорчен и лжив, что он ни во что не верит, весь полон горечи, и тем не менее у него было чувство, что учитель желает ему добра, и это добро он не только не смел отвергнуть, но, напротив, всеми силами стремился дорасти до него, стать достойным его, в то время как уши его постоянно слышали, насколько лживо все, что тот говорит ему о преддверии и чертогах искусства, лживо уже потому, что сам он в эти чертоги так и не ступил, а только жаждал ступить, однако в этой его смешной жажде было так много безысходной горечи и правдивости, столько искреннего отчаяния и печали, что все, о чем он ему говорил, не могло показаться совершенной глупостью, хотя Мельхиор также чувствовал, что вожделение это относилось не к музыке как таковой и даже не к карьере, от нее тот давно уже отказался, но к чему оно относилось на самом деле, этого он не знал, может быть, учителя обуревала жажда быть чарующим, бесовским, будоражащим и глубоким, но вместе с тем мудрым и добрым, порядочным и отзывчивым, и предметом этого вожделения, этой невыносимой и жалкой борьбы и стал в конце концов Мельхиор.
После каждого урока он бежал из дома учителя как побитый; за те четыре года, пока он был его учеником, в него и в самом деле вселился демон искусства, он исхудал, в чем только душа держалась, однако это никому не бросалось в глаза, потому что в те годы все были голодными, изможденными и затравленными.
Но в нем появилось смирение, он работал с маниакальным упорством и до многого дошел своим умом, за что опять-таки был благодарен учителю, потому что, как он был уверен, все хорошее исходило от него, словом, как говорится, талант его набирал силу, и учитель то скупо, то в бурных порывах радости приветствовал это, и этих эмоциональных всплесков Мельхиор боялся сильнее, чем уничтожающей критики; иногда учитель позволял ему выступать на публике или даже настаивал на выступлении, сам брался организовать концерт, представлял его музыкальным светилам, заставлял играть перед избранной публикой на званых вечерах, и всякий раз он имел огромный успех, его любили, он это чувствовал, обнимали, ласкали, ощупывали, у многих в глазах были слезы, хотя в те послевоенные десятилетия люди редко давали волю слезам.
Однако уже в те моменты, когда он весь еще горел от волнения, учитель прямо на месте давал понять, все хорошо, но это уже позади, об этом нужно забыть и не увлекаться, не останавливаться на достигнутом, а когда они оставались вдвоем, он так безжалостно разбирал по косточкам всю его игру, что всякий раз Мельхиор приходил к тому, что ничего-то у него не выходит, он не знает, каких высот он должен достичь, но то, что он их не достиг, было ясно, учитель почти всегда и во всем прав, и все его подозрения и неблагодарность, неспособность ответить на его бесконечную доброту являются попросту следствием его абсолютной бездарности.
Когда он оставался один на один с этим чувством, его охватывал настоящий ужас, он на целые дни забивался в какой-нибудь угол, не ходил в школу и все представлял себе, как в один прекрасный день его бездарность будет разоблачена, ведь дальше скрывать ее невозможно, он это чувствует, и все это увидят, и тогда учитель безжалостно вышвырнет его вон.
Иногда он ловил себя на том, что с упоением ждет этого дня, вот только для матери это будет смертельным разочарованием.
И если он остался в живых, если все же еще надеялся, что учитель его ошибается, то только по той причине, что в конечном счете человек не способен полностью уничтожить себя не только духовно, но и физически, даже если он принял цианистый калий, потому что и в этом случае