Шрифт:
Закладка:
Бедняги истово благодарили, и в глубине души я одобрил поступок майора. Парень я был не злой, хоть и стремился, по молодости лет, казаться человеком, ожесточившимся на войне, не ведающим жалости.
Я пересчитал солдат. Всего тридцать семь, — не густо! Видать, батальон хватил огонька! Переводчица подала мне списки личного состава. Все это время, пока мы были у траншеи, она суетилась, совалась всюду и даже покрикивала на немцев.
— Из кожи лезет, — жестко молвил мне сержант Симко. — Прищемили хвост, вот и выслуживается.
Выслуживается? Нет, это мне не приходило в голову. Почему-то не приходило. Сержант продолжал в том же тоне, а я не знал, что сказать ему. Странное дело, одно только любопытство у меня было к ней, и ничего больше.
— Разберутся, — бросил я.
На перекличке одного солдата не хватило. Лейтенант повторил имя:
— Кайус Фойгт!
Шеренга сумрачно молчала. В эту минуту подбежала переводчица, и лейтенант спросил ее, где Кайус Фойгт. «Она-то при чем?» — подумал я. Оказывается, Фойгт — шофер. Он привез ее сюда и находится у своей машины. Числится в батальоне, а служит в другой части.
— Там, где фрейлейн Катья, — пояснил мне лейтенант. — Вы возьмете машину?
— Не возьмут они ее, — вставила переводчица. — Дырявая, как решето. Вы гляньте.
Я помедлил.
— Тут близко. — И она шагнула ко мне. — Идемте, прошу вас.
Она споткнулась о брошенный кем-то ранец, на миг уцепилась за меня. Что-то новое вдруг появилось в ее тоне, во всем ее облике.
— Товарищ лейтенант, — услышал я быстрый шепот, — идемте. Вы должны мне помочь.
2
Она так горячо, так искренне произнесла это «товарищ лейтенант», что я не сделал ни одного протестующего движения и не перебил ее.
— Идемте! Идемте скорее! Там, на вилле… Надо показать вам…
— Что?
— Там ценности, — сказала она. — Вещи. Вещи из советских музеев.
Вещи! Только и всего! К вещам я относился с истинно солдатским пренебрежением. Музеи остались где-то далеко в мирной жизни, почти забытой. Посещал я их не часто. На фронт я ушел восемнадцати лет. Как многие юноши, увлекался техникой. С искусством я был мало знаком. Не дорос еще. Не успел. И слышать о музеях здесь, у траншеи, среди раскиданных на земле ранцев, обшитых ворсистой шкуркой, среди алюминиевых фляжек, тесаков, было как-то непривычно и странно.
Однако мне все равно следовало провести ночь на высотке. Вести наблюдение до утра — таков был приказ.
— Пленных поведет старшина, — сказал я, вернувшись к своим. — Симко будет со мной.
Алиеву я дал инструкции. Передал свой разговор с переводчицей и велел доложить Астафьеву обо всем, не упуская ни одной мелочи.
Симко хмурился. Переводчица раздражала его до крайности. Пока мы лезли на холм, он угрюмо молчал, сопел и бросал на нее свирепые взгляды.
С холма открывалось шоссе, стальное от лунного света, и фабричные трубы предместья. В полусотне шагов от виллы за садом, под крутым откосом стоял высокобортый, крытый брезентом, тупоносый грузовик. Несмытые белые полосы зимней маскировки покрывали кузов. Долговязый немец расхаживал взад и вперед по асфальту, подпрыгивал от холода и бил себя по бедрам.
— Это Кай, — сказала переводчица.
— Давай туда, — приказал я сержанту и указал ограду, нависшую над шоссе. — Заодно и на него поглядывай.
— Это русские, Кай, — сказала девушка по-немецки и так, словно речь шла о самом естественном. — Ты в плену. Тебе известно уже?
— Jawohl, — коротко отозвался Кай.
Все же я отобрал у Кая автомат и заглянул на всякий случай под брезент.
— Так вы Катя? — спросил я переводчицу, когда мы отыскивали вход в подвал.
— Катя. Катя Мищенко.
Понятно, мне хотелось знать о ней больше. Так и подмывало. Но я сдерживал себя. «Мало ли что она может сочинить, — строго внушал я себе. — Доставлю ее нашим — там разберутся».
Между тем в душе я доверился ей. И это смущало меня. Поэтому я напустил на себя строгость, говорил с ней односложно, резко. Именно так, казалось мне, повел бы себя на моем месте Астафьев, командир нашей роты. Он был суровый человек, неразговорчивый. Я любил его и нередко подражал ему.
Круглый стеклянный пузырь на толстом проводе все еще светил в подвале. За креслом, где сидел старый майор, темнела глубокая, узкая ниша. В ней — фигура какого-то святого. Курьезная фигура — с черной негритянской головой, с черными руками.
Из соседней комнаты железная винтовая лестница вела вниз. Я зажег фонарь. Мы спустились.
В луче фонаря возникли дощатые ящики. И другие ящики, необычного вида, широкие и плоские. Заблестели рассыпанные на полу гвозди. А посреди помещения возвышалась фигура женщины с луком в руке.
— Вот, — сказала Катя, — видите, готово все. — Она прошлась среди ящиков, потрогала их, пощупала тюки, потом смерила взглядом статую. — Я должна была вам показать… Чтобы вы по крайней мере знали место.
— Ясно, — сказал я.
— В коробках фарфор. Дворцовые сервизы. Кидать нельзя, запомните. Ладно?
Я спросил, что в плоских ящиках. Оказывается, картины. Вот не думал! До сих пор я встречал картины только в рамах.
Должен заметить, хоть я и воображал себя непроницаемо строгим, мои настроения все же отпечатывались на моей нескладной физиономии весьма отчетливо.
— Я тоже вот, — она засмеялась, — как пришла первый раз в музей, в хранилище, мне жалко их было, жалко картин. Море плещет, деревья шумят, люди как живые написаны, — да как же можно это трогать, из рам вынимать… и в темницу…
Я ничего не ответил. Я сжался весь еще сильнее оттого, что она так внезапно и непрошенно заглянула мне внутрь. А она как ни в чем не бывало порхала по комнате, сыпала именами. Я уже не помню сейчас всех художников, которых она назвала тогда. Я не знал их, кроме Айвазовского.
И тут меня прорвало. Мне вдруг взбрело на ум показать, что и я не лыком шит.
— Девятый вал, — сказал я.
У нас дома, в Калуге, висела репродукция «Девятого вала».
Катя улыбнулась. Веселые, лукавые искорки плясали в ее глазах. Я насупился.
— Что вы, этой картины нет! — услышал я. — Она в Москве, в Третьяковской галерее. Тут полотна из минской галереи, из нашей киевской. — Тон ее стал опять деловитым, как вначале. — Грузить будете — стоймя ставьте, как здесь. А вот с Дианой, — она обернулась к статуе, — сложнее обстоит. Ящик сколотите. Только сосна не годится. Сосна не выдержит. Дуб только. И потом…
— Я не плотник, — вставил я.
— Это всех касается! Всех! Вы знаете, где она стояла раньше? В Петергофском парке! Ой,