Шрифт:
Закладка:
— Мы уже у двери, — напомнил ему Шляпс.
— А я провожу вас прямиком до крыльца, — парировал уже начинающий надоедать церемониймейстер.
— О, дело в том, что я жду… — попытался сказать пиротехник.
— По-моему, нам ясно дают понять, что мы и так тут уже засиделись, — решил озвучить висящие в воздухе намеки Диафрагм. — Думаю, вам тоже пора.
— Я вовсе не это сказал! — возмутился Чернокниг.
— Но именно это имели в виду, прекратите…
— А вот и…
— Что у вас тут происходит? — Октава показалась на лестнице — уже не в пижаме, а в клетчатых брюках, которые, честно говоря, не особо отличались от пижамных.
— О, дело в том… — начал Честер.
— Что мы уходим, — закончил за него Шляпс. — Вопросы решены, а дела не ждут. Да, господин Пшикс?
— Да, к сожалению, — отозвался пиротехник.
— О, а как же…
— Пробная влюбленность? — зачем-то сказал Глиццерин, когда всем все и так было понятно. — Или как там оно, демо что-то романа?
Октава промолчала.
— Давай встретимся днем. Как закончу все дела в театре.
— А где?
— Да прямо здесь. На улице.
— Ладно, хорошо.
— До вечера.
— До вечера.
— А можно как-то побыстрее обмениваться бессмысленными репликами? — вскипел Шляпс.
В отличие от остальных людей, люминограф кипел, оставаясь в холодном состоянии, словно состоял из антиматерии. Когда Диафрагм злился, или его что-то бесило, он просто становился холоднее обычного — прямо вступал в ледниковый период — и тяжелел, превращаясь в замороженный кусок чугуна с понурым лицом. Точнее, не так — с лицом более понурым, чем обычно.
— О, если нас ждет еще одна свадьба, то…
— Если вы не расслышали, господин Чернокниг, то это пробная любовь. Решите пока вопрос с моей мамой, — Октава ушла наверх, но тут же вернулась. — Кстати, господин Бальзаме вас звал.
— Сейчас-сейчас, я подойду! — улыбнулся Честер.
Когда Диафрагм и Глиццерин спускались с крыльца, Пшикс зачем-то сказал:
— Похоже, у меня начинаются отношения, — пиротехник слишком поздно понял, что вслух этого произносить не стоило, но слово не воробей — вылетит в присутствии Шляпса и будет препарировано, а потом отправлено на гриль.
— Спасибо, очень полезная для меня информация.
— Ой, простите, мысли вслух.
— И все же, — иногда, в редких случаях, даже в Шляпсе просыпалось любопытство к маленьким сплетням — эта пружина срабатывала спонтанно, но так же быстро сходила на нет. — Вы что, все это время вели тайный роман с дочкой Крокодилы?
— О, нет.
— Значит, не тайный?
— Нет, мы случайно встретились вчера вечером… Это что-то вроде любви с первого взгляда — хотя, даже с полувзгляда.
— О, — люминограф смахнул со шляпы розовую пыльцу. — Мои соболезнования.
Некоторое время они шли по Метафорической Улице молча. Потом Глиццерин спросил:
— А можно вопрос?
— Нет, я не дам светопарат. Даже не думайте.
— Ладно…
И еще четверть улицы была пройдена молча. Тут уже не выдержал Шляпс:
— Может уже перестанете идти за мной, а? Сказал же — не дам.
— Да я понял. Мне просто в ту же сторону.
— Может, пойдете переулками?
— Ну, сами знаете, тут можно выйти только по прямой.
— Вот ведь…
Тем временем, точнее, временем чуть ранее — но не будем путаться в этой хронологии, — Честер Чернокниг, оставшись один у недавно закрытой гостями двери, сладко улыбнулся. Сам Чеширский Кот, победитель конкурса «Лучшая улыбка всех времен, народов, полов, рас и видов» обзавидовался бы такой насыщенной и контрастной улыбке.
С люминографом все вышло, свечи осталось только купить, платье скоро будет готово, театр с дымом организован — все складывалось просто прекрасно, чтобы молочной рекой вылиться в прекраснейший из дней.
Самое главное — неважно, для кого конкретно прекраснейший.
Тогда лучший свадебный церемониймейстер всех семи городов, поддавшись веянию какой-то старой-доброй классики, где все так любят произносить мысли вслух, выдавая тем самым самое потаенное, даже не прошептал, а именно сказал, что могло показаться весьма и весьма неосторожным:
— Ах, какая прекрасная выйдет свадьба! — он достал пузырек с апельсиновым маслом и начал натирать усы. — Жаль только, что в этот раз мне не нужна сама свадьба. Мне нужны ее последствия.
Есть такая негласная общественная традиция — называть любой бардак творческим беспорядком, совершенно не разбираясь в значении слов. Беспорядок-то на то и творческий, что он обычно собирается по кусочкам из бьющих фонтаном идей: в углу валяются зарисовки, на столе заметки, строчки стихов, на кровати нитки с иголками для рукоделия… А когда дом превращается в какой-то бедлам, где все просто валяется не на своих местах: в книжном шкафу стоят чашки, на кухне лежат книги, в раковине — гора немытой посуды, из ящиков торчат теплые вязаные носки, с люстры свисают лифчики и все, в общем и частности, перевернуто с ног на голову, то это уже обычный беспорядок. Или более поздняя и совершенная форма его развития — бардак. Или же — апогей всего этого — бедлам, который иногда любит, чтобы его звали разрухой. Единственное оправдание такой дисгармонии — дом должен принадлежать богу хаоса, для которого все ненормальное это норма. Но, как всем известно, богов хаоса не существует.
А потому состояние дома, принадлежавшего господину Омлетте́, застряло где-то на тонкой грани между бардаком и бедламом. Хотя сам господин называл это творческим беспорядком, ссылаясь на то, что у него просто нет времени на такую ерунду, как вешание пиджаков на вешалки, а не на дверные ручки, и уж тем более — еще чего! — на мытье посуды. Но Омлетте́ был человеком, мягко говоря, не самым занятым и далеким от творчества настолько, насколько беганье по улице голышом далеко от норм приличия. Да и на роль божества хаоса не особо претендовал.
Хотя огромный аляпистый бант, который мужчина носил с любыми костюмами, вполне себе походил на то, что любят повелители хаоса — на абсолютно не гармонирующие друг с дружкой детали нарядов.
Но если нелепые наряды этих господ обычно выглядят властно-чарующе-пугающе (позаимствуем это прилагательное у Бальзаме Чернокнига), то Омлетте́ просто выглядел… нелепо.
Особенно с этими густыми светлыми львиными бакенбардами, напоминающими помытую шампунем для бархатистых кончиков солому, и густыми гривоподобными волосами.
Но, опять же, на львах грива — символ власти, на Омлетте́ — нежелание стричься.