Шрифт:
Закладка:
И вообще он чувствовал себя сейчас так, будто молодость вернулась к нему, будто прежняя крутая сила бродит в нем. А главное, прошли красные пятна на теле, прошел проклятый зуд. Вот что было удивительно.
За эти годы что только он не делал, к кому только не обращался, чтобы избавиться от своей изнуряющей, изматывающей хвори! К врачам разным ходил – к своим, районным, к областным, раз даже у одной столичной знаменитости на приеме побывал, когда на курорт ездил, к старухам-травницам обращался – ничего! В лучшем случае на какое-то время отпускало. А тут сам вылечился. И чем? Топором. Да, да самым обыкновенным мужицким топором.
А дело было так. Утеплил у дочери жилье, пошел в баню – смыть грязь. И боже ты мой – две версты по грязище, по пустырям, по вырубкам, да под дождем, под ветром.
В общем, он едва ноги приволок обратно, бутылку водки выдул, чтобы отогреться. Так ведь это его, здорового быка, так укачало, а что же сказать о годовалом ребенке? Ему-то как достается эта баня?
Евдоким Поликарпович глядел-глядел на внука, с ног до макушки осыпанного злыми, малиновыми чирьями, и – к дьяволу отпуск! Баню буду строить.
Построил. За две недели построил. Один. Без посторонней помощи…
Подрезов приподнял мокрое, раскаленное ветром и брызгами лицо, привстал на носки – где-то там, в той стороне, за мысом, за крутояром, на котором еще недавно стояла его дочь, осталась построенная им банька. Небольшая, неказистая – из ерунды собирал, ни одного бревна стоящего не было, но живая – с жаркой, трескучей каменкой, со сладким березовым душком. И теперь каждую субботу, где бы он, Евдоким Поликарпович, ни был, обязательно будет вспоминаться ему эта крохотная, стоящая у самого озерка банька. А вслед за банькой будет вспоминаться и вся его жизнь с топором в руках, да такая счастливая и полноводная, какая, возможно, только и была у него один раз – там, на родной Выре, когда он молодым, семнадцатилетним парнем строил школу. Для своей Елены…
Давно уже исчезла из виду Ольга, давно голые, безлесые берега сменились зверской, без единого просвета чащобой ельников, а он все стоял на верхней палубе, один, плотный, несокрушимый, и веселел духом – от радостных воспоминаний, от ощущения собственной силы в обновленном теле, от всего этого раздолья и необузданного шабаша на реке.
2
Спать было еще рано, и Подрезов, спустившись с палубы, заглянул в ресторан – давно не баловался пивком.
Но в ресторане все столики были заняты, а о том, чтобы пробиться к стойке, нечего было и думать.
«Ладно, – решил Подрезов, – зайду попозже, когда схлынет самая шумная и буйная людская пена». И вдруг, когда он уже повернул на выход, его окликнули:
– Евдоким Поликарпович, алё!
Оглянулся – Афанасий Брыкин. Сидит у окошечка, потягивает пивко. Розовый, прямо-таки малиновый от натуги, и улыбка во все рождество.
По его знаку словно из-под земли вырос раскосый жуликоватый официант в белой грязной куртке, напяленной поверх ватника – холодновато было в ресторане, – и будто метлой повымело из-за столика каких-то трех полупьяных работяг.
– Не знал, не знал за тобой таких талантов, Брыкин.
– Дак ведь это, чай, мое воеводство.
– Что ты говоришь! Как же я этого не сообразил? – И тут Подрезов признался, что почти две недели жил у него, у Брыкина, в районе.
Как и следовало ожидать, Брыкин начал пенять и выговаривать ему чуть ли не со слезами на глазах: дескать, почему не брякнул, не дал знать о себе? Уж он бы для кого, для кого, а для него-то, Евдокима Поликарповича, постарался, встретил бы как самого дорогого гостя.
Подрезов терпеть не мог этих бабьих причитаний в мужских штанах, как любил говаривать у него председатель колхоза Худяков, и спросил:
– Куда путь держишь? В область?
– Ага.
– А чего? Не опять ли за новым назначеньем? – пошутил Подрезов.
Брыкин с озабоченным видом пожал кожаными плечами, и Подрезов понял, что у него опять завал в районе.
Раньше Подрезов никак не мог понять[64], почему держит Афоню в секретарях. Ведь дурак дураком, глупость, как говорится, из каждой щели прет, и куда, на какой район не посадят, конец один: покатилась под гору телега. А сейчас, глядя на покорное, заранее на все согласное лицо Брыкина, он подумал, что, может, в таком большом хозяйстве, как область, и такой секретарь нужен. Хотя бы для битья. Во всякое время, на любом заседании и совещании когда надо ударить по незадачливому секретарю – в назидание другим, – бей Афоню Брыкина, и не ошибешься: у Афони в каждом деле срывы.
С другой стороны, кто проворнее, отзывчивее Афони? Надо, скажем, взять обязательство сверх плана по хлебозаготовкам, по молоку, по мясу – а ну-ка, Брыкин, покажи пример. И Брыкин показывает: «Дорогие товарищи! Наш район, подсчитав свои возможности, обязуется… Я призываю последовать нашему примеру…»
Ресторан начал пустеть: быстро выкачали православные бочку. В черное окошко, у которого сидел Подрезов, яростно, со всхлипами хлестал косой дождь.
Брыкин снова и снова подливал ему пива из эмалированного ведерка, которое недавно – уже третий раз – наполнил официант, пил сам и с волнением, взахлеб рассказывал про своего необыкновенно умного сына, который в этом году поступил в торговый институт. Потом, видя, что собеседник не очень-то слушает его, опять заканючил-заныл насчет того, почему он, Подрезов, не заглянул к нему в хоромы, не отведал у него нынешних свежепросоленных рыжиков.
Рыжики у Брыкина замечательные – тут у него просто талант. Да еще какой талант! Он сам их собирал в лесу, сам солил, сам делал специальные бочоночки – ладные такие еловые пузатики с тоненькими можжевеловыми обручами, литра на два, на два с половиной.
Отправляясь в область на совещание по вызову, Брыкин обычно прихватывал с собой парочку таких пузатиков и при случае кое-кому вручал эти дары природы, как он сам выражался. И Подрезов был уверен, что у него и сейчас в каюте наверняка найдется бочоночек с рыжиками, а то даже и не один.
Снова взбурлила жизнь в ресторане, когда подошли к большой пристани, ярко освещенной вечерними огнями.
Тут, помимо новой партии любителей пивка, появилось еще ихнее райкомовское подкрепление.