Шрифт:
Закладка:
Я сказал. Старик придакнул, ребята, сыновья его, насторожили уши.
— Так пошто же это тебя послали-то сюда, сказываешь?
— Смотреть вот, как вы живете здесь, чем промышляете...
— Как живем? Да вот по Богу живем-то; христианских душ не губим: ты в наших местах и не услышишь этого, хоть все объезжай. Каков вот свет-от Божий стоит, на токма убивства, воровства-то, ваше сиятельство, не слыхать, да и не услышишь. В Бога веруем, Троицу святую почитаем и в Сыне и в Духе, в триех ипостасях — все по христианскому закону, как глаголали Св. Отцы и пророки. А промышляем-то? Да все рыбку промышляем-то, потому — море близко. Хлебушка у нас не дает Бог; ячмень — вот туда пониже сеют, да и тот больно плох — одно, выходит, звание. Лес тоже у нас опять жидок, ни на какую поделку не способен; карбасишки шьем, пожалуй...
— Вот затем-то я и приехал, чтобы посмотреть, как вы рыбу ловите, и карбаса шьете.
— Так! Рыбу-то, вишь, мы ловим сетями такими, неводами зовутся... Семгу, навагу, сельдь редко попадает тоже. В озерах — по тундре-то нашей много же озер этих живет — щук ловим, окуней, лещей опять... А карбаса вичью шьем, — это такое коренье бывает, — вичье.
Старик, видимо, уклонялся от разговоров и дальше во весь день твердил только одно, что сторона их украйная, места бедные, еле концы с концами сводят, что все зависит от моря, даст Бог рыбы, даст Бог и хлеб — истины, давно уже известный в мельчайших своих подробностях. Ими, и почти слово в слово, начинались все мои прежние беседы с поморами: со стариком не ушли мы и на пядень дальше. Даже известие, что снаряжают также артели за морским зверем на Новую Землю, было для меня вовсе не новостью. От главного, необходимого предмета разговора мы ушли далеко. Старик как будто смекнул уже о цели настоящего моего посещения и как будто старался забыть разговор, вводя подчас совсем постороннее и не идущее к делу.
Раз я попробовал:
— Слыхал я, старик, что ты человек толковый, грамотный, разные старинные бумаги собираешь?
Старик отвечал на это решительно:
— Пошто же это ты взвеличал-то меня, не ведаючи?
— Многие сказывали, и все в одно слово.
— Ну, пущай их сказывают: зла я отродясь никому не делывал, все по Божьему закону, не изобижал никого. Я не лучше же других, коли не всех еще хуже. Что я? Перст есмь, я не человек, поношение человеков и унижение людей...
— Вот ведь ты и самолюбив же еще, старик, хвастаешься.
— Пошто хвастаюсь? Не хвастаюсь. Ты вот прихвалил на первых порах, а теперь и обзывать. А что этих бумаг старинных — так их у меня и в заводе не было. Нету таких, совсем нету!..
— А про акафисты-то сказывал.
— Ну, да вот еще псалтырь новопечатная есть. Принесите-тко, ребятки, показать его сиятельству. Начальник наезжал позапрошлый год — видел и ничего не молвил. Держи, говорит, эту можно. А то какие-такие старинные бумаги, нету таких...
— Ты, старик, не думай худа какого!
— Пошто думать? Христианская, чай, в тебе душа-то, да вон и сказываешь еще, что не земской. А каких таких тебе старинных, досельных бумаг надо — не знаю, да и нету их у меня. Нету ведь ребятишки, чего его милость спрашивает?
Сыновья подтвердили, молча кивнув головами.
— Ведь я, старик, не отнимать приехал: есть да покажешь — спасибо, а нет — так ведь не драться же стану.
— Да это точно, что не драться же станешь. Да ведь чего нет, так и не покажешь. Так ли?
— Худа ведь по мне в том нет, старик, что ты держишь старинные грамоты в свитках, сказания, лечебники... По мне это тебе еще делает честь, как человеку толковому и любознательному.
— Вот, ты опять начал! Знамо, худа тут нету, да и добра большого не вижу.
— Добро уже в том, что ты знаешь больше другого.
— Да, это точно, что я, мол, как будто бы-де и книжник какой. Это точно. А все же ума поди не прибудет, коли не дал Бог при рождении...
— Ведь, правишь же ты семьей, сыновей вырастил...
— Детей-то народить не хитрая штука: и набитые дураки слышь, умеют!
— А в почтении их к себе держишь?
— Да это ведь батюшки еще покойничка наука: не сам же ведь я придумывал — по-готовому ведь! И как же сыну теперича кровному почтение отцу не оказывать? На то я их поил-кормил. Жисти своей, может, половину в них положил, заботился о них. Да отец родной сына убить за непослушание может, и суд не тронет...
— Они ведь тебя и слушают, повинуются, чай!
— Этим что гневить Бога: все в послушании и любви, мирно живем, по всей, выходит, правде Божией.
Старик, видимо, попал на живую струну, говорил долго и много. Рассказал он всю биографию и отцовскую, и свою собственную, и каждого сына порознь.
— Ну, да ладно, постой-ко ужо! Слышь-ко, ребятки, тащи-ко сундук-от, что с книгами, правой-от.
Такое выгодное для меня, хотя и далеко непредвиденное заключение произошло, по всему вероятию, от внутреннего довольства старика, успокоившегося в своей семье, ступающей каждый шаг по его приказу и указанию.
В сундуке оказалось много старых печатных книг: брюсов календарь, несколько других позднейших, до десятка печатных монографий — жития святых, московского издания, так называемых петушков, письмовников Курганова и т. п., занесенных и сюда, вероятно, владимирскими ходебщиками — офенями. Но все это было не то, чего мне хотелось. Благодарность и осторожность требовали с моей стороны еще большей и едва ли не самой нужной в настоящую минуту скромности.
Сундук был отнесен нетронутым — обстоятельство, видимо, расположившее старика окончательно в мою пользу. Он велел принести другой сундук со старопечатными, но и отсюда выбрать было положительно нечего: то были старопечатные требники, Псалтыри, Минеи — вообще книги более или менее известные. И этот сундук унесен таким, как был. Старик окончательно повеселел и ожил.
— Ну, постой же, — говорил он, — коли ты такой до старины падкий, покажу я тебе книжку, какой ты, чай, и не видывал. Принесите-ко, ребятки, берестяночку-то голубушку. Пусть полюбуется: эдакие ведь, все сказывают, на редкость и в наших местах.
Ее-то мне и было надо — книгу, писанную полууставом на бересте, так тонко и удачно