Шрифт:
Закладка:
С тех пор прошло лет сорок, наверное. И вот я сижу, вытаскиваю пчел из варенья и думаю: ну зачем мне их убивать, зачем раздавливать тряпкой, опасаясь, что они могут ужалить, и потом стряхивать их в мусор? Сами помрут. Когда я приезжаю в деревню после зимы, там на каждом подоконнике лежат сухие, скрюченные в полумесяц тельца черно-желтых пчел. Я сметаю их на газету и выношу на улицу. Ветер разносит их по зеленеющему, просыпающемуся после зимы участку. И в этом – в этих умерших, а не убитых пчелах – есть какая-то красота. Мудрость, неизбежность – и правда. В таком прощании с их сухими красивыми, совершенно целыми тельцами и в такой смерти есть достоинство. И нет страха.
Мы – пчелы. Мы рождаемся, взрослеем, отрываемся от улья и от родителей и вылетаем на свежий луг, радуемся, трудимся, даже иногда делаем мед. От страха или защищаясь, мы можем больно ужалить, мы ошибаемся и делаем глупости, за которые потом платим. Мы живем так, как жили многие поколения пчел до нас – то есть мы ничему не учимся и не мудреем. Кто-то лезет в варенье, кто-то бьется о стекло, многих вокруг раздавливают салфеткой. И сколько бы бед ни происходило вокруг, нам все кажется, что нас они минуют, что мы похитрее, что это не про нас и уж мы-то точно набрались мудрости от прежних поколений и со всем справимся. Но нас вновь и вновь раздавливают салфеткой и стряхивают в мусор, а окружающие продолжают жить в спокойной уверенности в том, что их-то уж точно примет к себе свежий зеленеющий весенний сад…
Я не знаю, отчего в моей голове эти аналогии. Конечно, в последние годы вокруг намного больше смертей, чем раньше. Но вообще-то мне к этому не привыкать. И мысли о том, что нет ничего дороже качества жизни каждого родившегося человека, для меня не новы.
Сейчас в Москве в хосписах и паллиативных отделениях для взрослых и для детей, а также в домах сестринского ухода более 580 коек для взрослых и 30 детских. И еще около 14 000 пациентов на дому. В год с нами соприкасаются более 35 000 семей. Вместе с родственниками и близкими это больше 350 000 человек. Представляете: 350 000 пчел… и даже больше… и за каждым, за каждой – своя жизнь. Неповторимая, невероятно дорогая и ценная для кого-то из близких.
Жизнь человека важна, когда о ней помнят. Истории нужны тем, кто остается. Я вспоминаю слова Джона Донна: «Ибо нет человека, который был бы как остров, сам по себе. И каждый человек есть часть материка, часть суши; и если волной снесет в море утес, то меньше станет Европа… И смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством. А потому не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по тебе».
Про упрямство
Я очень устала, и мне ничего не хочется.
Наверное, в последние пару лет я слышала эту фразу от каждого, кто позволял себе в разговоре быть со мной искренним. И я устала, и мне ничего не хочется. Нет, вру. Мне хочется спать. Мне хочется выключить весь мир. И я искренне завидую тем друзьям и знакомым, которые в последнее время ушли из жизни. Как вовремя их эвакуировали, думаю я… Я чувствую себя физически и эмоционально старой, пожившей достаточно, чтобы заслужить право на усталость. То есть мне больше никакие события не интересны, я не удивляюсь происходящему, я не боюсь грядущего, мне все ясно.
Самонадеянно звучит, да? Еще немного, и я скажу: мне скучно жить, я познала мудрость. Ни фига. Мне не скучно! Мне настолько не скучно, что хотелось бы поскучнее. Потому что я продолжаю за все переживать! Потому что мне не все равно. Я все время говорю миру: хватит, хватит событий, хватит новых знаний и информации, можно мне покоя, пожалуйста! Меня почему не эвакуируют?
И тут начинаются все эти отвратительно трудные ответы, которые меня бесят, потому что кажутся мне проявлением слабости, а не силы. Меня не эвакуируют потому, что я еще не все сделала. Я должна еще то-то и то-то. От меня зависят те-то и те-то. Бред! От каждого кто-то и что-то зависит. Но одни в своей усталости позволяют себе уйти на покой, уехать, сменить работу; другие изначально приучают себя не выгорать, разрешают себе самосохраняться. А я не позволяю. Не то чтобы я прям говорила себе: встань и иди! Нет! Я как раз говорю себе каждый день ровно обратное: сядь и не иди! Стой! Лежи, спи, выходной! Но у меня, блин, не получается. Я не умею останавливаться, не умею себя беречь, не умею эвакуироваться. Почему?
Вспоминаю себя маленькой. Родители перед школой пытаются научить меня читать. Я сопротивляюсь. Прячу книжку внутрь пианино. Подписываю составленный папой с моих слов документ: я, Нюта, клянусь, что никогда в жизни я не прочитаю ни одной книжки. Год, дата, подпись. Мне шесть лет.
Я терпеть не могу имя Аня. О причинах умолчу. Настаиваю на том, что я Нюта. В четыре-пять лет просто жестко перестаю откликаться на Аню. То есть мама зовет меня поесть, бабушка просит принести ей коробку с нитками, папа говорит, чтобы я пепельницу вытряхнула. Я не иду. Меня нет. Я не знаю, к кому они обращаются. Когда мама, взбешенная таким хамством, заходит ко мне в комнату, я поворачиваю голову от своих кукол к ней и мило говорю: «Я не знала, что могу вам помочь, вы звали какую-то Аню, а я – Нюта. Я просто думала, что это не ко мне». И всё. Очень просто. С тех лет я Нюта. Нютоша, Нютка, Нютик, Нютыч, в классе иногда Нутелла, иногда по фамилии – Федя. Но Аня – никогда.
Сестра говорит, что я все всегда делала наоборот. Нет, говорю я. Не делала. Когда я училась в Англии, дама, у которой я жила, Айлин, называла меня «Miss No». Я говорила: нет. А она: ну как же «нет», Нюта, если ты на любую фразу сперва отвечаешь «нет». Нет, говорю я.
Мама говорила, что надо чистить зубы два раза в день. Я говорила, что в древности никто зубы не чистил. И не чистила. Иногда чистила, если появлялась вкусная зубная паста или красивая новая щетка. Проводила потом языком по чистым