Шрифт:
Закладка:
Вовсе нет, не повышая голоса и ни на кого не глядя, отвечал им отец, по счастью, события последних месяцев способствовали скорее тому, чтобы он вновь обрел рассудок, после чего воцарилась тишина, напряженная, полая и немая, и больше того, он пригласил их сюда в искренней надежде найти в этой стране хоть несколько человек, которые, как и он, не желают его терять.
Тишина вернула ему достоинство, и он, удобно и неподвижно расположившись в кресле, положив руки на подлокотники, с привычной профессиональной уверенностью в силе плавно текущих фраз совсем тихо заговорил: нет, он вовсе не ищет славы и не собирается здесь никого агитировать, он руководствуется, сказал отец, простым человеческим и, надо признаться, дурацки сентиментальным желанием напомнить присутствующим о том обязательстве, которое все они приняли на себя не здесь, не сейчас, но приняли на всю жизнь, тут он улыбнулся и продолжил: наблюдая за развитием внутренней ситуации, он не может не видеть, что уклоняться от исполнения этих обязательств они больше не имеют права; при этом он не глядел никому в глаза, а скользил между лицами улыбчивым и неосязаемо острым взглядом, тем взглядом, которого я всегда так боялся, считая его то безумным, то намеренно беспощадным или маниакальным; и поэтому, закончил он уже без пауз, каким-то механическим голосом, он выступает с простым предложением: во избежание возможного контрреволюционного переворота организовать вооруженное формирование, подчиненное непосредственно высшему руководству партии и независимое ни от армии, ни от органов внутренних дел, ни от сил государственной безопасности.
Последние его слова, застыв между одобрением само собой разумеющейся идеи и жарким протестом против нее, зависли в воздухе, после чего разразилось нечто невообразимое, когда, случайно или умышленно, гости стали опрокидываться стулья, хлопали по столам и коленям, хрипели, гомерически хохотали, не поймешь, одобрительно или враждебно свистели, топали и визжали, хотя некоторые при этом все же хранили молчание; девушка, оттолкнувшись от косяка, хотела что-то сказать, ее негодующее лицо пошло пятнами, полковник тем временем, мягко улыбаясь, крутил своей округлой физиономией, а грустный старик, на мгновение прекратив покачивание, жестом велел своей дочери молчать, после чего продолжил раскачиваться на стуле.
И признаться, сказал я шестнадцать лет спустя Мельхиору, стоя на площадке берлинского трамвая, меня эта сцена не покоробила, напротив, я наслаждался ею, я радовался, и даже не потому, что вопреки доводам разума, которым я, разумеется, в то время не обладал, мне льстили авторитетность отца, его сила, отчаянная решимость, то есть качества, будь они какой угодно направленности, в глазах подростка всегда привлекательные, достойные подражания, ведь даже Прем, которого его изверг-отец лупцевал палкой и ремнем, даже он гордился, насколько силен этот пьяный зверь, ну а в моем случае дело обстояло наоборот, я знал о своем отце нечто такое, чего не могли знать присутствующие, которые оценивали происходящее с политической точки зрения, между тем как я оценивал его чисто эмоционально, я знал, что вся эта сцена, хотя он и заявил, что вовсе не ищет славы, все же была для него единственным способом справиться со своим безумием, выплеснуть его изнутри вовне; так почему мне было не радоваться, видя, как безумие, овладевшее им после смерти матери, а если точнее, то после возвращения Яноша Хамара, сменяется просветлением; он боролся с этим безумием постоянно, например, всего несколько дней назад, когда мы сидели на кухне и ужинали, он вдруг посмотрел на меня, но по глазам его было заметно, что видит он не меня, а кого-то другого или что-то другое, нечто, что его постоянно терзало, и терзало так яростно, что рот его, полный еды, медленно приоткрылся, ему, казалось, нужно было одолеть этого «некто» или это «нечто», и он, разбрызгивая недожеванную пищу по столу, заорал мне в лицо не своим голосом, из остановившихся глаз его текли слезы, «но почему, почему, почему», сидя у выложенной белым кафелем кухонной стены, кричал он не в силах остановиться, «почему, почему», я пытался унять этот крик, и он наконец замолчал, но успокоили его не объятия моих рук – а что еще в такой ситуации может сделать человек, ведь у человека есть только руки да ноги, – успокоился он и умолк, может быть оттого, что этот «некто» или это «нечто» все же одержали над ним победу, ибо руками, всем телом я ощущал, что он ничего не чувствует, что он весь окаменел, он был не здесь, голова его упала в тарелку, в овощное пюре, и пюре это оказалось в ней как будто нарочно, для вящего унижения.
Мельхиор отпустил поручень и кивнул – выходим.
Мы стояли на площади, на конечной остановке трамвая, который медленно тронулся и, скрежеща на повороте колесами, пронес свои тусклые огоньки у нас за спиной; идти нужно было в сторону Фестунгсграбена, где среди невзрачных домиков высился ярко освещенный театр – одно из немногих зданий, переживших войну невредимым, погиб лишь прелестный каштановый парк, что находился поблизости.
В ту же сторону двигались и другие, стучали начищенные до блеска мужские туфли, подметали асфальт, то и дело цепляясь за золоченые каблучки, подолы дешевых вечерних платьев, мы же еще какое-то время стояли на месте, словно бы ожидая, пока люди пройдут и вся темная площадь на несколько мгновений станет нашей.
Это чувство, что нам нужно побыть одним, было явно взаимным.
Кстати, странно, продолжал я после того, как мы все же двинулись по темной улице к зданию театра, что отец всегда по ошибке называл будапештскую площадь Маркса Берлинской, так звали ее до войны; во столько-то жди меня на Берлинской площади, говорил он, но тут же спохватывался: на площади Маркса, под часами, а вспомнилось мне это потому, объяснял я, что хотя тогда, в то воскресенье, они ни к чему так и не пришли, бессмысленно проорав несколько часов, и, пока не заговорила, несмотря на решительно протестующие знаки своего отца, эта девушка в шелковом платье, они, казалось, не в состоянии были решить, как относиться к предложению отца: с одной стороны, обвиняли его в сектантстве и фракционности, кто-то кричал о заговоре, другие клеймили его как провокатора, требовали раскрыть, кто за ним стоит, «по-товарищески» честно предупреждали, что вынуждены будут немедленно заявить на него, а с другой стороны, и сами они признавали,