Шрифт:
Закладка:
Слегка дернувшись, трамвай наш остановился, вагоновожатый, давая понять, что дальше он точно уже не поедет, погасил огни, и мы с двумя одноклассниками, с которыми ни до, ни после того меня, в общем-то, ничего не связывало, спрыгнули на землю; один из них, Иштван Сентеш, высокий и крепкий мальчишка с очень красивым лицом, был известен тем, что постоянно, без всяких к тому причин кипел злостью и необдуманно пускал в ход кулаки, а другой, по фамилии Штарк, постоянно моргал глазами, печальными, черными, любознательными и слегка затуманенными, потому что всегда и во всем, понуждаемый какой-то неутолимой коллекционерской жаждой, хотел принимать участие, но при этом все время боялся возможных последствий.
Пацаны, я домой, пацаны, я домой, восторженно повторял он, но не отставал от нас.
И в этом была вся прелесть, вся необычность и грандиозность переживаемой ситуации: как только мы спрыгнули с площадки трамвая, нас подхватила неодолимая сила людского потока, мы оказались в толпе молодых рабочих, распевающих пролетарский марш: «Эй, на проспекте Ваци, бодрее! Чепель диктует шаг», причем этот «проспект Ваци», выкрикиваемый во всю глотку, звучал в их немелодичном исполнении так, словно они хотели всем окружающим, и даже не окружающим, а всему миру, сквозь сумрачные осенние небеса сообщить, что они идут прямо оттуда! с рабочей окраины, что, кстати, было заметно по мокрым, только что из-под душа, их волосам, и теперь, когда мы были уже в гуще событий, наблюдая за ними не сверху и не со стороны, мы больше не задавались вопросом не только о том, куда все идут, но и о том – зачем; при этом мы вовсе не чувствовали, что не могли бы выбраться из толпы, принуждения, в знакомой нам форме, не было, и если задуматься, почему в качестве единственно возможного направления мы выбрали то, что было вовсе не обязательным, то мы сделали это потому, что в те часы овладевшее толпой неслыханное чувство освобождения еще оставляло открытыми все возможности – можешь выбрать любую, в том числе и необязательную, единственное условие выбора состояло в том, что нужно было идти, и поэтому я, побуждаемый этой стихийной и общей потребностью, подчиняясь естественному и простому желанию тела – двигаться, слился со всем другими и шел рядом с ними, точно так же как все другие шагали рядом со мной.
И поэтому двое моих одноклассников, вместе с которыми по воле его величества случая я оказался заброшенным в этот единый гигантский поток, вдруг стали мне так близки, настолько определяли и наполняли собою все мои чувства, что, несмотря на всю известную мне неприязнь, сделавшуюся теперь совершенно смешной и ненужной, оставшейся в прошлом, казались моими друзьями, любимыми, братьями, словно благодаря им и только им все незнакомые, но при этом отнюдь не чужие лица сделались для меня знакомыми.
Именно это странное, вдохновляющее и необычайное чувство выразил своими словами Штарк, именно от него он хотел бежать, однако Сентеш, чтобы показать, что он все понимает, а также обуздать порыв Штарка, хрястнул его по спине, и хрястнул довольно сильно, отчего мы все трое дружно покатились со смеху.
В тот ранний вечерний час толпа еще не успела меня поглотить, подмять под себя, растворить меня, мою личность, как это нередко бывало позднее, но разнонаправленной своею податливостью позволила мне в самом элементарном условии всякой телесной жизни – в движении – ощутить родство с остальными, почувствовать, что мы части друг друга, что в конце концов или, может, в начале начал я един со всеми, и от этого масса не была безликой, как о ней принято говорить, а в той же мере дарила мне мое собственное лицо, в какой мере я отдавал ей свое.
Я был не настолько глуп и наивен, чтобы не понимать, куда я попал, и не догадываться, что происходит вокруг меня, и потому в следующие мгновения, когда снова в силу какой-то случайности толпа всколыхнулась и зароптала, я ощутил ее по-семейному близкой и теплой, мы продолжали идти, я все еще хохотал, когда со стороны проспекта Байчи-Жилинского под дикий грохот, лязг гусениц и глухой рев мотора в нашу сторону стала двигаться башня танка с открытым люком; поначалу казалось, будто ее орудие, наставленное на нас, плывет по волнам голов, но потом толпа вдруг раздалась, кто-то замедлил, а кто-то ускорил шаг, и воцарилось молчание, нерешительное молчание настороженного ожидания, но приближение танка, словно волна, готовая захлестнуть нас, встретил торжествующий вопль, ибо на броне машины, окутанной облаком сизо-бурого дыма, сидели, стояли, махали в знак миролюбия безоружные солдаты, а в накатившем на нас и уже перехлестывающем через наши головы вопле доносились перебивающие друг друга слова и фразы; «братья», слышалось нам, «ребята», «армия с нами!», «венгры»; Сентеш тоже подхватывал их и орал с такой силой, будто в кои-то веки с корнем вырвал наконец из себя свою вечную озлобленность, осознал, насколько она тяготила его, раскрепостился и просветлел, «не стреляйте!», орал он, ухмыляющиеся лица солдат были в нескольких шагах от нас, я не орал, имея веские основания не делать этого, но все-таки ухмылялся, и точно так же вокруг ухмылялись молодые рабочие с влажными волосами, «венгры – с нами! венгры – с нами!», хором кричали они, на что в ответ, где-то вдали, над массой неразличимых голов разнеслось: «Петефи и Кошута народ рука об руку идет!»
Площадь Маркса в то время еще была вымощена темными поблескивающими булыжниками, и когда танк, целясь в просвет между сгрудившимися на площади трамваями, сделал четверть оборота и тяжело, но изящно изменил направление, брусчатка под траками жутко заскрежетала и из-под гусениц посыпались искры, после чего воцарилась тишина, только теперь это была тишина предвкушения какой-то веселой потехи, подобная возбужденному ожиданию трибун, когда центрфорвард, всеобщий любимец публики, из, казалось бы, безнадежного положения отправляет мяч в сторону ворот, толпа затаила дыхание, поскольку неясно было, удастся ли танку протиснуться между трамваями, глаза невольно прикидывали