Шрифт:
Закладка:
Было это двадцать восьмого декабря тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, эту дату я хорошо помню, потому что на следующий день, двадцать девятого, мы хоронили моего отца.
Когда чуть позднее раздался второй звонок, я услышал шаги, скрип отворяющейся двери, разговор и немного спустя, чтоб никто не заметил, насколько мне безразлично, кто там пришел и что еще будет происходить, я быстро поднялся с постели; в дверях моей комнаты стояла Хеди Сан.
Чтобы быть совсем точным, должен сказать, что передо мною стояло нелепое существо с бессильно повисшими длинными руками, человеческое подобие в слегка рассеянном белизной стен сумеречном полумраке, одетая женщиной девочка, испуганный ребенок, который мало напоминал былую обворожительную, по-взрослому женственную красавицу Хеди.
Она стояла в отороченном мехом материнском пальто, каком-то древнем, вытащенном из нафталина; вся одежда на ней казалась случайной, она была изможденной и, по-видимому, невыспавшейся, волосы, до этого ниспадавшие ей на плечи опьяняющей золотистой копной, в душистые пряди которой я так любил погружать свои пальцы, волнистые и на каждом шагу, при малейшем движении взмывающие и колышущиеся волосы теперь окаймляли лицо вычурной и бесцветной, словно сделанной из чужеродного материала рамкой; кожа ее задубела от холода, Хеди, казалось, дрожала от страха, как человек, против собственной воли очутившийся в отчаянном положении, то есть была такой, какими в те дни были, наверное, все.
Но меня интересовала не потерянная, а возможно, и вовсе не существовавшая ее красота, и не ее пальто – больнее всего было видеть ее глаза, застывший в них ужас, не улыбающееся лицо, и чтобы она не заметила то же самое на моем лице, я даже улыбнулся ей, а еще было больно от ее беспомощного сочувствия, от того жалкого сочувствия, которому она научилась у взрослых, когда к живому страданию других пытаются прикоснуться так, чтобы при этом не страдать самим.
Я чувствовал, как все мое существо протестует против нее, потому что, как мне казалось, я знал, зачем она пришла.
Тем не менее в ее появлении был и один успокаивающий момент: в полном соответствии с тогдашними обстоятельствами на ней были грубые башмаки и толстые шерстяные носки с отогнутым верхом.
Она поздоровалась, я, наверное, ей ответил, точно уже не помню, в памяти сохранилось лишь чувство натужности, с которой я улыбнулся ей; я хотел улыбнуться весело, бесшабашно, как мы улыбались когда-то, словно ничего не произошло и не может произойти до тех пор, пока мы умеем так улыбаться; мы сделали несколько шагов навстречу друг другу и в нерешительности остановились, для обоих была противна и непривычна роль человека, напоминающего другому о прошлом, слишком много было смертей, и, чтобы быстрей справиться с самым трудным, я рассмеялся, сказав, что с ее стороны это хорошо, что она пришла, ведь в последний раз мы с ней виделись на похоронах моей матери.
Мой смех привел ее в еще больший ужас, она, видимо, поняла мои слова как горький упрек, большие ее глаза вдруг заволокло слезами, кто знает, как долго они собирались! и, чтобы не расплакаться от бессилия и вместе с тем удержать меня от дальнейших обидных слов, она раздраженно откинула назад голову, и длинные ее волосы взметнулись, почти как бывало, нет, она вовсе не потому пришла, она еще не совсем свихнулась, она не хотела причинить мне боль, и сказать ей мне нечего, она просто хотела попрощаться с нами, так и сказала: с нами, потому что подвернулся удачный, как она думает, случай, один человек завтра рано утром относительно дешево обещал переправить их в Шопрон, а там видно будет, пожав плечами, сказала она; сперва она отправилась к Ливии и к тете Хювеш, но у Ливии никого не застала, так что просит меня передать ей при случае, а что, собственно, передать? ничего не нужно передавать, просто сказать, что она заходила к ней и ушла! а потом, когда шла через лес, подумала, что надо бы заглянуть еще к Кальману, сказала она и вдруг осеклась, ожидая с мольбой в глазах, чтобы я подтвердил ей то, во что невозможно поверить, и добавила, что спешит, что ей нужно вернуться домой до комендантского часа.
Борясь со слезами, она быстро, взахлеб начала говорить, объясняя какие-то второстепенные обстоятельства своей ситуации и словно бы из предосторожности избегая главного, того, что глубже всего касалось нас обоих, и с этого момента тем не менее совершенно преобразилась, стала прежней, несмотря на свое измененное обличье, не красивой, а сильной, и возможно, что именно это мы принимали раньше за красоту.
Да, сказал я.
Это «да», не сопровождаемое кивком, я произнес сухо, почти безо всякого выражения, глядя ей прямо в глаза, чтобы она не могла от него увернуться, и при том чувствуя, сколько было безжалостности и даже исполненной наслаждения жестокости в том, как я рвал в ней последнюю ниточку глупой надежды, которая не могла принять свершившихся фактов, это было безжалостно и жестоко, несмотря на то что она и сама знала, что свершившееся «да» уже никогда не удастся превратить в «нет», что оно так навсегда и останется унижающим наши чувства «да».
И говорить об этом, в общем-то, не было никакой необходимости; она сообщила мне самое главное: они эмигрируют, и из этого краткого сообщения, которое не произвело на меня особого впечатления, я также понял, что в силу каких-то, скорее всего трагических, обстоятельств они покидают страну не втроем, а вдвоем, потому что в использованном ею множественном числе мое ухо не уловило обычной ненависти, той по-детски обиженной ненависти, которую она испытывала к любовнику своей матери, отдалившему их друг от друга, впрочем, гадать над его судьбой мне и не хотелось, да и времени было мало,