Шрифт:
Закладка:
– А что это за штука твоя совесть?..
– Представь себе, – обратился опять ко мне Нерокомский, – что в два-три года, как там мы начали пропаганду…
– А кто это мы?.. – перебил опять Александр, но Нерокомский ему не ответил и продолжал свое.
– То село нельзя узнать!.. Завелся порядок, уничтожилось пьянство, и все село резко разделилось на два лагеря.
– Одесную и ошую… – пояснил Александр.
– В одном крепко держится братство о Христе… Любовь… Все это бессребреники, аскеты, добрые, любящие… Ах! Владимир, я не могу тебе описать… Поедем, съездим… и ты сам увидишь…
Александр безнадежно махнул рукой.
– Понес пьяную чушь!.. Мечтатель!.. Нет, ты скажи… лучше… как жмут твоих-то братьев во Христе… с одной стороны урядники, а с другой – свои односельчане… а с третьей – жиды накрывают… Потеха!..
– Нет! – говорил Нерокомский, не слушая его, и глаза его радостно горели. – Верь!.. Верь!.. – И он трепал меня по руке… – Верь крепко двум вещам.
– Каким это? – спросил Александр с пренебрежением, развалившись на лавке и зевая во всю глотку.
– Верь, во-первых (и он загнул палец), что ни одна община без твердой религиозной веры, соединяющей воедино и крепко держащей соединенных, не просуществует… Рассыплется прахом. – И он махнул рукой. – Во вторых… верь, что только в этом трудящемся сословии… хранится и оттуда придет спасение русскому миру… Из среды этих простых умом и сердцем и крепко верующих.
Александр в это время быстро поднялся с лавки.
– А ты теперь выслушай меня, – заговорил он заплетающимся языком. – Выслушай мой символ веры!.. Верь, что гнилое сгниет (и он также загнул палец)… Верь, что становой все возьмет… и верь, что жид и кулак все сотрут и сожрут… О! Это великая, великая сила!! – И он опять опрокинулся на скамейку… но не угомонился и продолжал озлобленно бурчать. – Выдумали… Младенцы!.. Что для нас-де не наступила еще эпоха развития… Что надо, чтобы мы сперва доросли до буржуев, а там и того… Оно, мол, впереди… ждет нас!.. Пожалуйте, честные господа!.. А то еще католичеством вздумали лечить… Заведем, мол, ксендзов и патеров и будет едино стадо и един пастырь, и вся Русь встанет на ноги… Болваны!.. Суконщики!.. Смерды!.. У!..
Он бормотал все бессвязнее, ленивее и наконец испустил такой громкий, аппетитный храп, что мы невольно рассмеялись.
VII
Мы с Нерокомским тихо проговорили вплоть до рассвета. Он с жаром убеждал меня в будущем счастье русских людей. Но в его словах я видел только отголоски старого похороненного прошлого.
Я оправдывал свои убеждения, с которыми я сжился и сроднился в последнее время 12 или 15 лет. Я чувствовал, что там, где-то в самой бездонной глубине сердца, что-то шевелилось щемящим упреком. И с ужасом гнал это что-то. В нем была казнь за все эти 12 или 15 лет жизни жуира, туриста, отступника.
Там говорили тени прошлого, там воскресала моя дорогая Лена, там слышались слова моей Фимы, там слышался голос Миллинова и моего доброго и кроткого Павла Михайловича, Сиятелева.
«Все прожито, прошло, – утешал я себя. – Все, безумное, как безумна молодость, и… живи как живется!»
На дворе стукнула калитка, в двери вошел староста и с ним трое стариков, помолились на образ и поклонились нам.
– Что же, – сказал один старик, – Петр Степаныч… с Богом, что ли?
– С Богом! С Богом, дедушка! – встрепенулся Петр Степаныч.
– У нас уже все налажено… По холодку.
– По холодку, по холодку, Яким Матвеич… Грядем с Богом… Я живо, сию минуту…
И он вышел из избы.
– Никак не ложились? – удивился Яким, показывая на Александра. – Александр-то Павлыч… Младенец Христов!.. Добреющая душа… а какой, поди ты, серчливый, да ворчливый… ругатель!
И он присел подле меня на лавку.
В это время вошел Нерокомский, на ходу торопливо оправляя свой туалет и вытираясь длинным полотенцем с красными каймами, которое висело у него на плече.
На дворе и около избы на площади ясно теперь послышались в раскрытую дверь возня, говор толпы, крики, скрип телег и бряцанье ширкунцов и бубенчиков.
Нерокомский сбросил с плеча полотенце, встал перед образами и начал истово, быстро креститься. Яким лениво тоже поднялся с лавки и встал позади его, а за ним поднялись старики и также начали молиться.
Я тоже встал со скамейки и стоял молча. Александр храпел на всю избу.
Нерокомский поклонился в землю и обернулся к нам. Губы его еще шептали молитву, и на глазах стояли слезы.
– Ну! С Богом! – сказал он и быстро начал собираться.
– Кабы не забыть чего-нибудь, – сказал Яким. – Упаси Господи!.. Ироды-то не отдадут ничего.
– Это он называет иродами будущих хозяев сельца Неклудьевки, – сказал мне Нерокомский – Артамона Сергеича, Терентия Михайлыча и всякую жидвору неподобающую – Шмуля и Гиршку.
– Как?! – удивился я. – Разве земля не остается за крестьянами?
В это время Нерокомский завертывал обрывком веревки свой истасканный дорожный сак.
– Ни! Ни! – махнул он рукой. – Все продали, сдали, закабалили… Сожгли корабли… и яко наг, яко благ… яко нищ есмь…
– Как же, – удивился я, – ты не отговорил их?
Он тихо засмеялся своим добродушным горловым смехом.
– А зачем же отговаривать? – прошептал он. – Люди творят благо, а я буду отговаривать! Ни! ни!.. Ни Боже мой!
«Действительно, это какой-то блаженный, юродивый!» – подумал я, глядя на него.
– Не оживет, аще не умрет, – прошептал он многозначительно, наклонясь ко мне. – Помни это! Всегда помни и нас не забывай в своих молитвах.
И он принялся будить и расталкивать Александра.
VIII