Шрифт:
Закладка:
И я живу – глупой, чисто животной, бессмысленной жизнью, живу и постоянно шатаюсь между верой в прогресс и полным отчаянием в возможность когда-нибудь очеловечить эти безумные людские массы.
Я утешаю себя мыслью, что вся беда в моей слабой, искалеченной, испорченной натуре. Что вера в лучшее и надежда на светлый исход живет в этих массах, и только я, один я, составляю жалкое исключение.
Это мое лучшее и единственное утешение!
После страшного удара, после смерти моей белой Лии, я был долго болен. Со мной, кажется, был рецидив того сумасшествия, которое нападало на меня на Кавказе после смерти Марьи Александровны.
Доктора, лечившие меня, единогласно советовали мне не ездить в Россию, а поселиться где-нибудь на юге, – где окружала бы меня масса разнообразнейших развлечений, для того чтобы мысль моя и чувства не могли ни на минуту сосредоточиться на прошедшем. И я прожил и живу до сих пор, отчужденный от родной жизни, живу на чужбине, к которой не лежит мое сердце.
Я слежу за газетами как безучастный зритель той трагикомедии, которую зовут историей. Только во время войны я уехал в Бельгию. Я боялся теперь запаха пороха и крови: он мог мне напомнить тяжелую севастопольскую жизнь.
Я прожил здесь и турецкую войну.
Порой меня тянет в Россию. Любовь к родным полям, к серому мужичку громко зовет меня. И вот, в одну из таких минут я раз отправился в Самбуновку. Я знал, что я ничего там не найду, кроме могил и развалин. Но, не помню, я отыскал какой-то пустой предлог, чтобы посмотреть еще раз на ту обстановку, в которой когда-то было так легко и отрадно жить.
Павел Михайлович и Анна Николаевна давно уже спали мирным вечным сном. С Жени мы изредка переписывались, но этот обмен письмами стал реже, и наша переписка прекратилась. Интересы у нас были разные. Жени, видимо, погружалась в мелочные хлопоты по хозяйству; она управляла именьем.
Бетти вышла замуж и жила в именье с мужем. Самбуновка оставалась нераздельной. Жени только выплачивала сестре ежегодно известную часть дохода.
Помню, как теперь, мой въезд в Россию. Я вернулся точно на чужбину: ни родные поля, ни серый мужичок меня не радовали. Я даже дивился, как я мог когда-то любить все это и верить в светлое и великое будущее… Каким-то безотрадным пустырем смотрела на меня Россия!..
II
Помню, я приехал в Самбуновку поздно вечером; так распорядилась судьба. Меня задержала разлившаяся и бушующая Кама. Оставаться ночевать в ближайшей грязной деревушке мне не хотелось. Да, признаться сказать, сильно уж потянуло вдруг в старые места, где прежде встречали меня искренняя любовь и ласка. Я приеду, думал я, тихонько, никого не разбужу; отправлюсь в свою комнатку, сзади кабинета Павла Михайловича, и усну на старом, привычном турецком диване.
Велел я подвязать колокольчики. Подъехали мы к решетчатым воротам тихо, неслышно; но только что подъехали, как поднялся такой отчаянный лай, какого я нигде, никогда не слыхал. Целая стая псов, маленьких и больших, накинулась на нас с неистовым гамом. Они вылезали из подворотни, выскакивали из разрушенных решетин забора, хрипели, задыхались, бесновались, хватали лошадей за ноги, ямщика за кафтан.
– Ах вы окаянные! – негодовал он. – Цыц, цыц, подлые!.. Это все барышня, Евгения Павловна, прикормила; с целого околотка набрала псов.
Несмотря на наши усердные старания, нам только через полчаса удалось достучаться и добыть языка. Вышел какой-то мальчик, расспросил и исчез. За ним вышел Антон, узнав меня, разохался и так же исчез. Но минут через пять он снова бегом прибежал и распахнул ворота. Мы въехали, а в доме уже зажигались огни. «Зачем же это они разбудили всех?» – подумал я с неудовольствием.
– Барышня не так здоровы, они у нас все недомогают, – говорил мне Антон, неся мой бювар и портфель, – а впрочем, сейчас выйдут.
– Зачем же вы разбудили ее и куда же ты несешь это?
– А наверх. Там ведь… внизу-то, все переделано. В прежней комнатке, где вы спали, там теперь гимназист живет, племянник барышни, господин Бахрюков.
Какие-то сонные, полуодетые фигуры выглядывали на нас из дверей столовой.
– Чай-то будете кушать? – спросил меня Антон. – Там вам бифштек и яичницу готовят.
– Да зачем это!.. Совсем не нужно, я никогда не ужинаю.
– Как же не нужно?.. Помилуйте!.. Сама барышня приказала… Они ведь теперь у нас как есть полная барыня после смерти Анны Николаевны, царство им небесное… А я сейчас, сию минуту подам умыться.
– Сколько тебе лет, Антон?
– А Бог его знает, сударь, не считал, годов с 80, чай, будет, а может, и больше, пожалуй.
Через полчаса я сошел в столовую. Жени сидела за самоваром и заваривала чай. Во всем лице была радость, в глазах оживление, но напрасно искал я в этом лице прежней Жени: это было лицо какой-то бледной, дряхлой старухи, в морщинах. Что провело их: горе, заботы, труды?.. В довершение всего голова ее была закутана большим шерстяным платком.
– Здравствуй!.. Не забыл еще… друга детства? – сказала она и обеими руками схватив мои руки, держала их и жадно смотрела на меня. Вероятно, она отыскивала так же, как и я, прежние, дорогие черты, но их не было; что-то сквозило едва уловимое, и только.
– Что же ты это закутана?
– Все ревматизмы… совсем замучили.
И я вспомнил Анну Николаевну.
– Садись же, садись, подкрепись. Где же ты был, странствовал, все за границей, откуда теперь?
– Все за границей, в Париже.
– Понравился?!
– Нет! Так… удобно жить. Ездил в Англию, два года прожил в Америке.
– Вот как!..
И она пристально, как-то подозрительно посмотрела на меня, прищурив глаза, причем мелкие морщинки собрались около этих глаз.
Прежде у нее не было такого взгляда.