Шрифт:
Закладка:
О существовании таких «скептиков» свидетельствуют дневники А. Г. Манькова, поступившего в середине 30-х гг. на истфак ЛГУ. На страницах его дневников гнетущая атмосфера советского общества тех лет. Он описывает регулярные аресты на факультете, тяжелое психологическое давление на студентов: «Один из студентов сдал зачет, пошел в общежитие и повесился. Это четвертый случай самоубийства на нашем факультете за этот год. Целый день разговор шепотом»[235]. Он доверяет дневнику свой скепсис по отношению к советской власти: «Народу, которому не хватает порток, масла и многого другого, просто рискованно доверять оружие»[236]. И еще: «Нас надули. И в отношении социализма, и нашего “просперити” и изобилия»[237]. Можно обнаружить и нелестные сравнения: «Фашистские порядки в Италии чудовищно похожи на наши»[238]. Тем любопытнее, что после войны А. Г. Маньков стал членом партии и активно участвовал в кампаниях в ЛОИИ.
Иногда откровенничали и вполне лояльные. Так, студент МИФЛИ М. Я. Геллер в частной беседе с Ю. А. Поляковым признал: «Свобода слова, свобода слова. Это понятие не для нас»[239].
Принимая строй в целом, студенты могли скептически оценивать многие конкретные, особенно внешнеполитические шаги советского руководства. По воспоминаниям А. С. Черняева, пакт Молотова-Риббентропа вызвал шок в студенческой среде[240]. Не пользовалась, конечно же публично, среди студентов истфака ЛГУ популярностью и война с Финляндией[241].
Итак, можно констатировать в целом лояльное отношение и даже преданность молодого поколения историков советской власти и лично Сталину. Уже тогда среда тех, кто войдет в послевоенную науку, была неоднородна. В ней было предостаточно карьеристов и людей беспринципных. Наблюдалось и некоторое размежевание между выходцами, особенно старшего поколения, из рабочей и крестьянской среды и интеллигенции. Социальный барьер между студентами из рабочих и выходцами из интеллигенции усугублялся тем, что на протяжении последнего десятилетия в советском обществе проходила череда кампаний, формировавших негативный облик интеллигенции. Рабочему внушалось, что вне зависимости от способностей, он находится на более высокой ступени социальной пирамиды[242].
Таким образом, об изначально цельном в социальном и мировоззренческом смысле сообществе говорить не приходится. Далеко не все оказывались винтиками «тоталитарной» машины. Многие могли критически мыслить, во многом не соглашаться с властью, хотя и зачастую принимать ее в целом.
5. Идеологические повороты в годы Великой Отечественной войны
О военном времени и его влиянии на историческую науку написано уже немало[243], поэтому повторяться нет особой нужды. Здесь хотелось бы сконцентрироваться на общественных настроениях историков и анализе того, как бурное время повлияло на научно-историческую среду и взаимоотношения внутри нее.
Совершенно очевиден общий патриотический подъем. Понимание того, что речь идет о сохранении государства, народов и культуры, способствовало сплочению, хотя военное время явило нам множество примеров поведения неблагородного и эгоистичного. Эвакуация также способствовала знакомству между представителями разных областей знаний, вынужденных проживать бок о бок.
Война на короткое время заставила оставить все противоречия в среде историков позади. Перестройку исторической науки на «военные рельсы» наглядно демонстрирует деятельность Института истории АН СССР. В качестве приоритетных были намечены две задачи: концентрация усилий на разгроме врага и воспитание советского патриотизма[244]. Исследования велись в направлениях: «1. Проблемы, связанные с разоблачением фашизма. 2. Проблемы, посвященные героическому прошлому нашей страны. 3. Проблемы, посвященные истории русской культуры. 4. Проблемы, посвященные истории славянских стран. 5. Проблемы, связанные с разъяснением роли антигитлеровской коалиции и отдельных ее участников, как наших союзников и друзей по осуществлению исторической задачи разгрома гитлеровской Германии»[245]. Предлагаемая проблематика, милитаризированная по своей сути, отражала идеологические приоритеты текущего момента. Как это часто бывает, в послевоенное время обозначенная тематика пользовалась неизменным успехом у историков и идеологов.
Несмотря на видимый консенсус в исторической среде, уже в 1943 г. прошли две крупные дискуссии: вокруг монографий Б. И. Сыромятникова и А. И. Яковлева. Так, в монографии историка-юриста Б. И. Сыромятникова «“Регулярное” государство Петра I и его идеология» (1943) проводилась мысль, что в петровском законодательстве присутствуют ярко выраженные демократические тенденции, создающие возможности получить высокие чины благодаря способностям, а не происхождению. Автор подробно рассмотрел идеологию реформ Петра в контексте европейских политико-правовых доктрин того времени. На монографию вышло несколько критических рецензий, написанных С. В. Бахрушиным, В. И. Лебедевым и др. В них Б. И. Сыромятников обвинялся в том, что Петр был им представлен учеником немецких философов (слово «немецкое» в военные годы носило исключительно негативный оттенок) и последователем реакционной государственной школы, сторонники которой видели в Петре воплощение надклассовости государства[246].
Не менее жесткую полемику спровоцировала книга А. И. Яковлева «Холопство и холопы в Московском государстве в XVII в.». В ней подчеркивалось огромное значение холопства в русской социально-экономическом истории. Данный тезис противоречил выводам Б. Д. Грекова о незначительной роли рабовладения в средневековой Руси. Сторонники грековской концепции, да и просто несогласные историки (например, С. Б. Веселовский) обрушились на книгу с критикой, часто совершенно справедливо критикуя ее автора и по частным вопросам[247].
Заметим, что данные дискуссии показали, что концептуального и «структурного» единства в среде советских историков как не было, так и не появилось. Необходимо отметить и еще одно. Естественный рост патриотических настроений в годы войны стал питательной почвой для все большего поворота исторической науки в сторону патриотизма и своеобразного национал-большевизма. Более того, по наблюдениям специалистов, из идеологии практически исчезла коммунистическая составляющая: «Коммунизм… не играл важной роли в патриотическом языке. Точный характер патриотизма, к которому апеллировала пропаганда, варьировался от “советского патриотизма”, — лояльности к СССР, преданности делу защиты его территории, народа и образа жизни, — до местного патриотизма, сфокусированного на родном районе, городе или области»[248].
Именно в годы войны окончательное оформление и теоретическое обрамление получает концепт «советского патриотизма», представлявший собой сложную комбинацию из внутри- и внешнеполитических идеологем. По мнению современного историка И. Б. Орлова, особую роль в актуализации его пропаганды сыграло то, что в 1944 г. советские войска вышли к границе СССР, и пропагандистские органы должны были подготовить солдат к встрече с буржуазным миром[249].
В исторической науке военного времени прошла полноценная кампания по борьбе с немецким засильем. В определенной мере она стала продолжением антифашистской пропагандистской кампании, развернутой в предвоенное время, но фактически сошедшей на