Шрифт:
Закладка:
Прозвище Маманас, которым Мандельштам, несколько кося под армянское женское имя, называл свою жену, тоже появилось в одну из таких встреч. “Я зажарила яичницу из принесенных Харджиевым яиц, – вспоминает Надежда Яковлевна, – и вошла с подносом в комнату. Все трое протянули ко мне руки и закричали: «Она наша мама!», а О. М. тут же переиначил: «Она мама нас!» Я рассердилась: «Старые, противные, почему я вам мама?» – но ничего не помогло и я так и осталась «маманасом»…”
И ахматовская переписка с репетитором, от которого ее заблаговременно спрятали, тоже поражает легкомыслием, какими-то насмешками, девчоночьим кокетством. Несколько раз там упоминается и Гумилев – пишет она, в частности, о том, что Николай совсем сошел с ума, мечтает издавать журнал. И добавляет: “Дай бог нашему теляти волка поймати”.
А между тем Гумилев серьезно относился к идее собственного литературного направления, и здесь ему везло фантастически. Потому что созданное им к 1912 году направление, когда он уже на Ахматовой женат, было, пожалуй, самым удачным и самым перспективным в русской, а потом и в советской литературе, куда он волшебным образом проник. Гумилев по природе своей организатор, создатель направлений и школ.
Что касается Гумилева-поэта, то тут срабатывает довольно забавная закономерность: перед тем как поэт осуществится, происходит такая генеральная его репетиция. Неудачливый, но очень одаренный случай. Ну, например, как Светлов перед Окуджавой, который все темы Окуджавы разрабатывал, но не состоялся. Вот так перед Гумилевым прошел Брюсов; как совершенно правильно охарактеризовала его Ахматова, он знал секреты, но не знал тайны. Он поэт той же гумилевской темы любовного садомазохизма, поэт, который побеждает всех, а в любви главный всегда терпит поражение. У Брюсова эта тема звучит слабее, у Гумилева – отчетливо, резко, как в стихотворении “У камина” – Ахматова называла это стихотворение самым полным выражением его личности.
Наплывала тень… Догорал камин,
Руки на груди, он стоял один.
Неподвижный взор устремляя вдаль,
Горько говоря про свою печаль:
“Я пробрался в глубь неизвестных стран,
Восемьдесят дней шел мой караван;
Цепи грозных гор, лес, а иногда
Странные вдали чьи-то города.
И не раз из них в тишине ночной
В лагерь долетал непонятный вой.
Мы рубили лес, мы копали рвы,
Вечерами к нам подходили львы.
Но трусливых душ не было меж нас,
Мы стреляли в них, целясь между глаз.
Древний я отрыл храм из-под песка,
Именем моим названа река,
И в стране озер пять больших племен
Слушались меня, чтили мой закон.
Но теперь я слаб, как во власти сна,
И больна душа, тягостно больна;
Я узнал, узнал, что такое страх,
Погребенный здесь, в четырех стенах;
Даже блеск ружья, даже плеск волны
Эту цепь порвать ныне не вольны…”
И, тая в глазах злое торжество,
Женщина в углу слушала его.
Гумилев сам прекрасно сознавал, что он такой улучшенный вариант Брюсова, оттого и отвечал ему довольно резко. И вот как интересно выглядит поэтический диалог, в котором Гумилев, тогда двадцатилетний, ответил Брюсову.
Вот Брюсов 1901 года: это посвящение Зинаиде Гиппиус.
Неколебимой истине
Не верю я давно
И все моря, все пристани
Люблю, люблю равно.
Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья,
И Господа и Дьявола
Хочу прославить я.
Когда же в белом саване
Усну, пускай во сне
Все бездны и все гавани
Чредою снятся мне.
А вот Гумилев (зима 1905–1906 года):
Мой старый друг, мой верный Дьявол,
Пропел мне песенку одну:
– Всю ночь моряк в пучине плавал,
А на заре пошел ко дну.
Вокруг вставали волны-стены,
Спадали, вспенивались вновь,
Пред ним неслась, белее пены,
Его великая любовь.
Он слышал зов, когда он плавал:
“О, верь мне, я не обману”…
Но помни, – молвил умный Дьявол, —
Он на заре пошел ко дну.
Это ответ на брюсовское обещание “прославить дьявола”, хотя, конечно, и на сологубовское стихотворение 1902 года “Когда я в бурном море плавал / И мой корабль пошел ко дну, / Я так воззвал: «Отец мой дьявол, / Спаси меня, ведь я тону…»”. Это о том, что обещаниям дьявола верить нельзя, даже когда он сулит великую любовь или притворяется любящим. И, по большому счету, ставка Серебряного века на релятивизм оказалась ложной, а прав оказался Гумилев со своим традиционным и устаревшим, казалось бы, рыцарским кодексом. То есть ко дну пошли все, но лично мне судьба Брюсова кажется трагичнее.
Гумилев отвечает символизму четкой нравственной позицией, четко звучащим словом, глубокой религиозностью и абсолютно дисциплинированным, абсолютно строгим, киплингианским отношением к ремеслу. Вот это, пожалуй, сплотило всех акмеистов и превратило акмеизм при количественно небольшом составе этого цеха в самое перспективное, самое боевое учение.
С акмеизмом все получилось, а с романом – не очень. Один раз Ахматова совсем было согласилась, когда он приехал делать ей третье предложение в Евпаторию. Они бродили по песчаному берегу, но тут Ахматова увидела на берегу двух мертвых дельфинов, вынесенных волной на берег, и опять отказалась, сочтя это дурным предзнаменованием. Ну а уже потом, ближе к 1910 году, она