Шрифт:
Закладка:
На объективный, трезвый взгляд видны, конечно, и избыточность веса, упомянутая Ахматовой, и татарщина в чертах лица вплоть до прямого сходства с отцом, которого Люба боготворила, и некоторое сходство фигуры с каменной бабой – то, что сама Любовь Дмитриевна называет удивительным сочетанием широких плеч и маленькой груди. При беспристрастном рассмотрении Любовь Дмитриевна кажется часто и пошлой, и грубой, и недостойной Блока. Но если принадлежать к их кружку – кружку Соловьевых, Бекетовых, впоследствии Белого, – мы начинаем чувствовать в ней нечто особенное. Может быть, прав Белый, который сказал Одоевцевой: “Никто не умел так слушать, как она”. И если Любовь Дмитриевна ничего не понимала, то ее молчание было сродни вековому молчанию России: “А там, во глубине России, – / Там вековая тишина”. И хотя она не в силах ничего объяснить рационально, эмоционально она все-таки до всего доходит, и это тоже роднит ее с Россией. Характеристики, которые Любовь Дмитриевна дает Блоку и в письмах, и особенно в мемуарах (большая часть писем не сохранилась), всегда удивительно точны. Она умудрилась описать его так, что его не полюбить невозможно, хотя подчеркивает все время, что молодой Блок (“с рыбьим темпераментом и глазами”) вел себя фатом, нараспев цитировал Козьму Пруткова, а поздний Блок был, безусловно, душевно болен: он унаследовал нервический склад матери, и по их переписке, по дневникам Александры Андреевны и по записным книжкам самого Блока видна душевная болезнь. Но несмотря ни на что, и Блок о Любови Дмитриевне, и она о нем оставили самые точные и самые влюбленные слова. Все-таки в нашем отношении к России поверх всего идет иррациональная и необъяснимая любовь, даже когда мы всё про нее понимаем.
Началом романа стал любительский спектакль “Гамлет” по пьесе Шекспира: Люба играла Офелию, Блок – Гамлета. Представление состоялось в августе, и для Блока этот “Гамлет” был исключительно памятен; он писал потом:
Тебя, Офелию мою,
Увел далёко жизни холод,
И гибну, принц, в родном краю,
Клинком отравленным заколот.
Сохранился дагерротип тех времен, с того лета 1898 года: Любовь Дмитриевна в сцене безумия Офелии – с роскошными распущенными волосами, с огромным букетом в руках; пожалуй, это единственная фотография, на которой юная Люба по-настоящему красива: не бросаются в глаза пресловутый монгольский разрез, скуластость, видна даже некоторая актерская одаренность, потому что взгляд горит священным безумием. И когда они темной августовской ночью возвращались в дом после спектакля, внезапно разошлись тучи и они увидели огромный звездный свод, который прочертила падающая звезда, – вот тогда она почувствовала, что между ними есть тайна, что они заговорщики.
Все следующее лето ничего не было, а когда она два года спустя опять увидела Блока, он показался Любе совсем другим. Она увидела его новым, изменившимся, как Любовь Дмитриевна пишет, более мягким, более добрым, более углубленным, уже без всех этих подростковых попыток произвести впечатление юмористическими цитатами. Он много говорил о новом искусстве, они оба были им увлечены. Она случайно спросила, не пишет ли он сам стихи. Он сказал: “Да”, – но ничего не прочел. А на следующий день принес ей четыре ранних стихотворения, которые сильно на нее подействовали какими-то тревожными предчувствиями: “Тяжелый огнь окутал мирозданье…”
Эти отношения продолжались и в Петербурге; но в Петербурге, особенно зимами, среди геометрического города, они носили характер гораздо более суровый и в каком-то смысле трагический, потому что взаимопонимание, которое возникало летом, зимой куда-то уходило. После одной из таких прогулок Любовь Дмитриевна твердо решила с Блоком порвать: он никак не переходил к решительным действиям, а ей подсознательно этого хотелось. В мемуарах она с потрясающей откровенностью, очень русской, очень циничной, пишет о том, что тело ее пробуждалось, а она была удивительно невежественна, не понимала ничего в физиологии, и порнографические открытки, которые распространялись на женских курсах, совершенно ничего ей не говорили, она расценивала детали мужского организма как странные телесные излишества. Тем не менее желание других отношений у нее было, а Блок при встречах все говорил, причем говорил, как она пишет, довольно темно и путано, словно извлекая собственную мысль из хаоса этих речей. Вот после одной из таких прогулок она ему “небрежно, явно показывая, что это предлог, сказала, что боюсь, что нас видели на улице вместе, что мне это неудобно. Ледяным тоном «Прощайте» – и ушла”.
И встречи прекратились. Не совсем, конечно, он продолжал бывать у Менделеевых, они продолжали гулять, но уже гораздо более холодно. Наконец в 1903 году, когда уже было написано больше шестисот стихотворений к ней, а она о них не знала, знала только несколько опубликованных, однажды на вопрос Блока, что она думает о его стихах, сказала, что “он поэт не меньше Фета”. Для него это был огромный комплимент, потому что для них обоих Фет был чрезвычайно значимое, высокое имя. Сам Блок, стыдясь несколько своего дурновкусия, признавался Чуковскому, что его любимым поэтом был Полонский, а когда узнал, что Чуковский тоже любит Полонского, он так этому обрадовался! Привел к себе и с порога сказал Александре Андреевне, своей матери: “Представь себе, любит Полонского!” Это было для них паролем.
Весь 1903 год чередовались страстные взаимные письма, которых они друг другу не показывали и не отправляли, периоды расхождения, непонимания, даже взаимного раздражения. Кстати, знаменитая фраза “Пять изгибов сокровенных” в любовной лирике Блока, в которой видели чуть ли не порнографию, не имеет никакого эротического смысла. Это пять переулков, по которым он провожает Любовь Дмитриевну с курсов. Наконец, во время очередной прогулки он совершенно неожиданно сделал ей предложение, на что она