Шрифт:
Закладка:
– Где? Кто? – Оркестр продолжал играть. – О! Умерла!
– Тихо! – крикнул режиссер. – Без паники!
Артистку сняли с колокола. Она была в глубоком обмороке.
Впопыхах ее положили прямо на пол. Появился врач, запахло камфарой. «Она закоченела, – сказал он. – Прикройте ее!» Монах набросил на девушку свою сутану.
– Surmenage (переутомление)! – констатировал врач, отнимая стетоскоп от нежной девичьей груди. Прошло несколько долгих минут, прежде чем она пришла в себя. Она открыла огромные, темные, без блеска глаза и заплакала. Ее унесли в кабинет режиссера.
Финал прорепетировали быстро, почти что скомкав.
Позже я разговорилась с этой артисткой. Она спросила:
– Вы знаете, сколько раз я появляюсь на сцене голая? Пятнадцать раз. И все подолгу. Немудрено, что под конец я изнемогла.
– А нельзя ли поступить в такой театр, где не нужно так много раздеваться?
Она вскипела (я поняла, что допустила оплошность):
– Я на их гроши не проживу. Ты понимаешь? (Она даже не заметила, как перешла на «ты».) Таких натурщиц, как я, в Париже сотни, нет, что я, – тысячи, и они рвут друг у друга кусок хлеба. Не работай я здесь, я бы не получала выгодных предложений позировать, я бы не снималась в кино. Ведь будь я урод, меня бы здесь не держали? А раз держат на амплуа «ню», значит, стоит. Теперь понимаешь?
– Il faut manger, mon petit! – Есть-то надо! – философски заключила она.
* * *Из Берлина Василевский вернулся слегка растерянный, но окрыленный. Он познакомился с будущим главным редактором газеты «Накануне» профессором Юрием Веньяминовичем Ключ-никовым и договорился, что переедет в Берлин и будет сотрудничать в газете. Она должна быть широкого профиля с участием эмигрантской интеллигенции и советских писателей. Подразумевалось, что эмигрантская интеллигенция примкнет к движению «смены вех» (название взято от наименования сборника «Смена вех», вышедшего в Праге в 1921 г.).
Смена вех – процесс постепенный, основанный на пересмотре позиций «непризнания» большевистской революции и на медленном превращении человека «безродного» в человека, заново нашедшего родину и желающего вернуться в Россию.
Не ошибусь, если скажу, что «чувство родины» – у одних более ярко выраженное, у других глубоко запрятанное, – невытравимо жило в каждом эмигранте…
Что мне Париж, раз он не русский!Ах, для меня под дождь и градНа каждой тумбе петербургскойРастет шампанский виноград…Так поэт Николай Агнивцев выразил свою тоску по родине…
Глубоко опечаленная, слушала я Василевского и поняла, что пребыванию в Париже приходит конец. Я знала, что больше уж никогда – никогда! – парижский фонарь не будет светить в мое окно…
Берлин
Какая вы счастливая, что у вас нет матери…
Прощай, прекрасный, неповторимый Париж! Ехать пришлось через Рур, проезжать его сердце – Эссен, центр крупповской индустрии. Над городом по небу от дыхания бесчисленных заводов плыло розовое облако.
Проезжали Кельн. Совсем близко от железной дороги стоит знаменитый собор – жемчужина немецкой готики… Забегу вперед: вообще, если будут говорить, что Берлин некрасивый, не верьте. Это красивый величественный город, но мрачный. Что же, города строят люди. Каков народ, таков и город…
Наш пансион на углу Курфюрстендамм и Уландштрассе. Владеет им немецкая семья Вебер. Отец, мать, три сына и дочь. Один из сыновей покинул отчий дом, не выдержав деспотизма отца. Глава семьи – дорогой мужской портной. Его ателье – внизу, в первом этаже. Старший сын ведет дела с клиентами пансиона. Единственная дочь Лизхен – моя ровесница. Мимоходом она спрашивает меня:
– Где ваша мама?
– Она умерла.
Лизхен вздыхает: «Какая вы счастливая, что у вас нет матери!» Вот так-так!
Как-то совершенно случайно я набрела на ее роман. Это уже немолодой (сильно за сорок) врач-грек, который отбывал практику в одной из берлинских больниц. Однажды фрау Вебер сказала мне: «Ведь Лизхен уедет так далеко!» Но стоило только взглянуть в хитрые глазки грека, чтобы понять, что никуда Лизхен не уедет, а уедет он к своей супруге и, конечно, куче детишек. Но ничего подобного я не сказала, тем более принимая во внимание фразу Лизхен «Какая вы счастливая, что у вас нет матери!».
Та же фрау Вебер попросила меня послушать, как поет ее дочь. Ничего хорошего я от этого не ждала. Лизхен села за пианино и запела горловым сдавленным голосом «Оду королеве Луизе» (или что-то в этом роде). Все королевы Луизы, о которых я хоть что-то помнила, пронеслись в моей голове, но ни на одной я не смогла остановиться, а между тем Лизхен забиралась все выше и выше и наконец смолкла. Я сказала: «Прекрасно!» У фрау Вебер на глазах стояли слезы…
Под нами на Курфюрстендамм, в подвальном этаже, кабаре Николая Агнивцева «Кривой Джимми» (только в названии я не очень уверена). Здесь поэт Кусиков читает свои стихи. Он небольшого роста, складный, очень бледный. Бледность подчеркивается пудрой, черными сросшимися бровями и темными глазами. Носит он кавказскую рубашку с газырями. Талия перетянута поясом, отделанным серебром с чернью. О нем Маяковский сказал: «Много есть вкусов и вкусиков. Кому нравлюсь я, а кому – поэт Кусиков».
Но в действительности он многим нравился. Когда он появляется в кабаре, со всех сторон кричат, приветствуя его: «Кусиков! Кусиков!» Он выходит и читает стихи, в которых обязательно есть что-нибудь малоцензурное, неудобоваримое. Патриотические стихи о России кончаются: «О, Россия! Святая б…»! И выговорено это полностью. И никого это не смутило – как будто так и нужно. Еще вспоминается выступление Кусикова: «Обо мне говорят, что я сволочь, что я хитрый и злой черкес…»
Недоброжелателей у него, надо думать, хватает.
Постепенно мы осматриваемся и изредка ходим в ближайшее кафе «Дес Вестенс», где пьем «шорлы-морлы» (если память меня не подводит, – пиво с лимонадом). Славится кафе еще одним напитком: «Эйер-коньяк» – сочетание подогретого белого вина, гоголя-моголя и коньяка. Это раза в три дороже, чем «шорлы-морлы», но в десять раз вкуснее.
«Инфляция – это трагедия, которая порождает в обществе цинизм, жестокость и равнодушие!»
Идет 1922 год. Марка падает. Цены бешено растут. Богатые люди, обладатели валюты, вывозят на автомобилях целые магазины. На улицах появляются нищие всех возрастов; чистенькие старички, инвалиды первой войны. Я видела, как какой-то человек у кассы метро дал одноногому, просящему милостыню, зеленую долларовую бумажку. Надо было видеть, каким счастьем озарилось его лицо.
По городу расклеены воззвания: «Граждане, помогите вашему зоологическому саду!»
Появились слепые в военной форме. Чистые, но, конечно, голодные: марка все летит и летит вниз. Нельзя без волнения смотреть на этих людей со своими верными поводырями-собаками. Это дрессированные овчарки в кожаной сбруйке, на которой с боков прикреплен круглый белый медальон с красным крестом. Ремешки от шлейки держит в руках инвалид.
Надо видеть, с какой гордостью и уверенностью переводят они своих незрячих хозяев через улицу. Зачастую слепые останавливаются просить