Шрифт:
Закладка:
Она не спрашивала, что он пережил за три месяца своего отсутствия, она знала, что расспросы разбередят то, что он натвердо решил забыть, но любопытство жгло ее больше любви, так что в пятый день возвращения за обедом она взглянула на него так, словно делала ему предложение, и спросила:
– Что, там было очень тяжело?
Он вздохнул и ничего не ответил, только сжал челюсти, – и тогда она поняла, насколько лицо его геометрично и простота лицевых линий – как будто обманка, за которой колотится огромный мозг, испытывая радость и ужас, которые ей неведомы, испытывая те чувства, которым она даже названия не знает, – и снова ей представлялось: что, если перед ней сидит не муж, а человек, смертельно на него похожий, человек, который убил ее мужа, а перед убийством выведал все о его жене, чтобы подмена прошла гладко и она ни о чем не догадалась.
Огромные руки сжимали черенки столовых приборов, как ее шею в ночь возвращения: еще чуть-чуть – и придушит насмерть, и ей не будут казаться всякие глупости, и так соблазнительно было представлять, что он темнее тьмы возвышается над ней и хрипит, а она лежит под ним и думает свою последнюю мысль, она точно знает, что мысль последняя, – и это заставляет ее жить дальше, – потому что невозможно уснуть, когда ощущаешь черту, разграничивающую сон и явь, равно и умереть невозможно, когда мысль бьется, как сердце, и вытесняет смерть за край всякого бытования.
Он поднялся со скрипом, подошел к окну – состоящий сплошь из света – и стал цокать зажигалкой, а она, закрывшись от него рукой, как от солнца, попросила его выйти на балкон; тяжело переставляя ноги, словно на них были подбитые железом сапоги, он прошел по желтому треугольнику света гостиной, даже не взглянув на нее, точно она была приставленной к нему горничной, и тогда она поняла, что с ним что-то неладно и эта неладность теперь распространится по их дому, точно пепелица по листьям тополя, что едва уловимое неудовольствие, отобразившееся на его простом лице, относится не к ней, а к кому-то большему. И она снова стала мучительно его ревновать – не к женщине, нет, – а к тем событиям, свидетельницей которых ей не привелось быть и которые изменили его навсегда, наполнили их дом повторяющимся фортепианным аккордом, режущим слух, неумело и неожиданно взятым, но непременно громким, как вот сейчас.
В тот вечер приехали его родители, напуганные его возвращением, робевшие спросить о том, каково ему было там, а он их не слушал, не слушал, пока отец, постаревший на несколько веков за эти три месяца, распавшийся до костей, говорил, что его сын – герой, что он горд, что воспитал такого человека, и прочую дребедень, которую он привык выслушивать на собрании с политруками, и мать – поникшую, подавленную и терявшуюся перед ней, бывало, она не раз лезла в их дом с пухлой тетрадью бабкиных рецептов, измусоленной, доведенной временем до желтизны, скидывала какие-то пошлые поющие открытки, а теперь она показалась ей хоть моложе свекра, но все равно бесконечно старой, и ей стало жаль ее, потому как сын был далек от матери даже больше, чем от жены, и счастье ее кончилось, и до смерти она больше никого не родит, ей остается только смотреть на сына умаленными глазами прошлого и в упор не замечать ни рек-морщин на его лбу, ни зрело наметившихся линий под носом.
Когда отец с оттяжкой и нелепо-молодецки пожал ему руку, обнял и стал водить костлявыми руками по спине, а мать перед раскрытой дверью желтого такси стала прилагать к быстро мигающим глазам клетчатый платок, она вдруг поняла, что они тоже почувствовали перемену в сыне, и вместо того, чтобы всем им сплотиться и собраться сообща на кухне, чтобы решить, что делать дальше, они с немой враждебностью прощались с ней, как будто ее не существовало вовсе, как будто сын их стал вдовцом, – и до тех пор, пока вечером в постели он не сказал ей: «Лучше бы не приезжали», – она носила в себе настоящий гнев, сменившийся недоумением, и, обнимая его, она невольно повторяла движения рук его отца по спине, виденные днем, – и действительность его тела глушила плохие чувства, подступающие к ней, как потолочные тени от проезжающих мимо машин – подступающие и шершаво минующие.
Она пыталась забыться в работе последующие дни, в делании свадебных букетов на поток – лилии ложились на белые розы, мятая колючая трава к сухому физалису, завязки к завязкам, срезанные стебли – к оборванным листьям, но она не получала удовольствия от дела, как прежде: ручная работа не могла заглушить нарастающей в ней тревоги. Хотя, казалось бы, – чего ей тревожиться? – он все-таки вернулся, в целости и сохранности, она знала в городе нескольких женщин, которые лишились своих мужей, так на что ей жаловаться? Не была ли это тщетная обида на бога, по-женски неудобная, какая-то даже капризная, не просила ли она слишком многого, чтобы он вернулся таким, каким уходил, хотя такого, верно, и не бывает? И она представляла обгоревшие тела, которые он видел подле себя, и дымящуюся землю, и по сукам развешанные туши кошек, и опрокинутый котел, от которого тихо-мирно шел пар, пока руки прилагали одни цветы к другим, пальцы ощупывали комолые розы – и изрытую снарядами землю, землю, по которой она никогда не ходила, разве что в детстве на стройке, куда ее привела подруга, отогнув заборную доску и сказав: «Я тебе такое покажу», и такое оказалось безразмерной булькающей грязевой лужей, которая говорила словно чревовещатель, а потом послышался резкий свисток за спиной, и они побежали – и она не видела штырей арматуры и сиротливых свай, росших из-под земли, точно исполинские грибы, а только лиловые облака над головой и спину подруги впереди, которая даже не обернулась, когда она плюхнулась в грязь, и ей пришлось выбираться самой, потому что, разумеется, сторож не побежал за ними, она запачкала гольфы и длинную сатиновую юбку, перешитую из дачного платья бабушки, – так и сейчас ей казалось, что к ней никто не оборачивается, а вместо подруги – муж с геометрическим лицом, который не приходит к ней на обед, против прежнего их обыкновения.
Но самое неприятное произошло в пятницу, когда он пришел домой около девяти, тихо и неумело ворочал в скважине ключом, точно вор, миновал прихожую, хотел было пробраться в гостиную, но вот она уже возвышалась глиняным ликом над ним, взглянула ему в лицо и все поняла, точнее, сделала вид, что поняла; на деле его исцарапанное лицо привело ее в недоумение, в ноздре облаком застряла вата, глаз был полузакрыт, и он ответил на ее недоуменно-настырный взгляд: «Мы были с Артемом». Артем – так звали его лучшего друга, с которым они вечно ходили в гараж и меняли то масло, то тормозные колодки, а то просто открывали по банке пива и говорили о новостях и о вечности, но больше о новостях, – а теперь без объяснений он прошел в ванную, даже не обняв ее, хотя она протянула к нему руки-ветви, он предпочел этого не замечать,