Шрифт:
Закладка:
Накануне праздника были помилованы приговорённые к смертной казни Адриан Михайлов (тот самый кучер, который правил Варваром в момент покушения на Мезенцова) и О. Веймар. Это решение расценивалось как важный политический жест. «В этом помиловании он (русский человек. – И. В.) почерпнёт главную уверенность в прочности государственного строя… В таком успокоении лучший залог борьбы со всякими преступными замыслами»[1205], – радовался «Голос». Ему вторила «Неделя»: «Мы считаем знаменательным… что памятник… открыт в начале того десятилетия, когда обещают замириться у нас внутренние тревоги, так сильно смущавшие русское общество в течение последних годов»[1206].
Вспомним оптимизм Тургенева в его апрельском письме к Стасюлевичу. «Враждебный элемент» устранялся в Москве потому, что он «устранялся» и в Петербурге: только что по настоянию Лорис-Меликова был уволен в отставку «министр народного помрачения» – Д. А. Толстой. «Представьте, кому ни скажешь, кому ни покажешь телеграмму – первым делом все крестятся, – сообщает Тургенев о реакции москвичей. – Вот ненавидим был человек! Но каким образом это случилось? Как рухнул этот столб?! – Подробностей, ради Бога, подробностей!»[1207]
Отставка Толстого была косвенным ударом и по Каткову: он сразу оценил этот шаг и отозвался в своей газете сдержанно-негодующей статьёй.
Место Толстого на посту министра просвещения занял А. А. Сабуров, а на посту обер-прокурора Синода – К. П. Победоносцев (вряд ли Лорис-Меликов мог предположить, что именно этот последний свалит его самого и всю его систему ровно через год – в апреле 1881‑го).
Сабуров «по должности» представлял правительство на московских торжествах. «…Новый министр Народного Просвещения, сам лицеист, выпросился на этот день у Государя в Москву»[1208], – свидетельствует И. Аксаков. П. А. Висковатов (родственник Сабурова) говорил Достоевскому, что министр «читал некоторые места Карамазовых, буквально плача от восторга»[1209].
Сразу же после открытия памятника состоялся торжественный акт в университете, на котором присутствовал и Сабуров. «Министр народного просвещения, – спешит наябедничать петербургскому начальству агент-осведомитель, – заставил себя долго ждать и вошёл лишь через полчаса, уже после того, как все заняли места, не исключая в том числе и его высочества принца Ольденбургского»[1210].
Во время церемонии Тургенев был избран почётным членом Университетского совета. Это была самая крупная победа западников на Пушкинском празднике.
«…Мы слышали, например, из вполне достоверного источника, – писал “Вестник Европы”, – что два месяца назад избрание московским университетом одного из его новых почётных членов было делом весьма проблематическим – казалось возможным не получить утверждение выбора (Д. А. Толстой скорее всего не утвердил бы. – И. В.); но обстоятельства быстро переменились – и новый министр народного просвещения самым торжественным образом приветствовал избрание Тургенева»[1211].
Что же произошло в университетском зале днём 6 июня?
Когда крупная фигура Тургенева поднялась со своего места, раздался вопль восторга. Новый министр, повествует «Неделя», «с приветливой улыбкой на симпатичном, ещё совсем молодом лице (Сабурову – сорок два года. – И. В.)… делает несколько шагов к Тургеневу, который и со своей стороны старается пробраться к нему сквозь стулья. Вот они подошли друг к другу, министр протягивает Тургеневу руку – и публично, перед всей этой возбужденной толпой, целует его три раза»[1212]. (Здесь, правда, закрадывается одно подозрение: не был ли этот поцелуй вынужденным, причём не только в общественном, но и в прямом физическом смысле? Не сам ли Иван Сергеевич, по своему обыкновению, подставил щёку неопытному представителю власти?)
Министерский поцелуй означал нечто большее, нежели оценку художественных заслуг Тургенева. Он как бы символизировал официальное признание тех интересов, за которые либеральное общество ратовало последние четверть века. Он мог означать, что отныне власть намерена опереться на либеральные круги, ибо правительственное лобзание адресовалось человеку, «которого, – с укором писала «Неделя», – иные выставляли прежде каким-то вождём антиправительственной интеллигентской оппозиции»[1213].
Как же повёл себя в подобной ситуации редактор «Московских ведомостей»?
Incident Katkoff
«Катков, – напишет в одной ныне забытой статье В. В. Розанов, – создал государственную печать в России и был руководителем газеты, которая, стоя и держась совершенно независимо от правительства, говорила от лица русского правительства в его идеале, в его умопостигаемом представлении».
Розанов полагает, что именно Катков в большей степени, чем сама власть, защищал национальные интересы России. Ибо власть «была в сущности «расхищена»: и каждый ковал своё личное благополучие, ковал торопливо и спешно, из того кусочка «власти», который временно попал в его обладание». Редактор «Московских ведомостей» как бы осуществлял московскую цензуру над всей петербургской администрацией – во имя своего главного дела: «Дело это – единство и величие России». Розанову, писавшему о мистической роли государства, была близка такая позиция. Он говорит, что только в Москве, вдали от мелочной и своекорыстной петербургской бюрократии, которая в общем боялась Каткова, «вблизи Кремля и московских соборов, – могла отлиться эта монументальная фигура, цельная, единая, ни разу не пошатнувшаяся, никогда не задрожавшая»[1214].
Розанов не вполне прав: можно указать на одно исключение.
В эти июньские дни Катков испытывает небывалую растерянность. Это потом, через год-два, он настолько осмелеет, что, оказываясь порой большим католиком, чем папа, будет «громить» правительство справа и менять неугодных ему министров. Сейчас же, летом 1880 года, реальная власть (вернее, влияние на реальную власть) ускользает из его рук. Не в силах предугадать истинные намерения правительства, он делается расчётливее и осторожнее: он предпочитает тактику выжидания.
Между тем его противникам мнится, что он готов дать решительный бой.
«Драка», которой так опасался Достоевский, грозила вспыхнуть в тот же день 6 июня на обеде, который Московская городская дума давала гостям.
Утром этого дня Тургенев посылает М. М. Ковалевскому следующую записку: «Любезнейший Максим Михайлович, вчера было решено соборне, чтоб нам всем идти непременно – иначе может показаться, что мы трусим, – но если Катков что-нибудь себе позволит, мы все встанем и удалимся»[1215].
Это уже настоящая война – с рекогносцировкой, выработкой общей тактики и т. д. То, что предлагается, тоже большое новшество для отечественных застолий: так фракция – в знак протеста – покидает парламентскую (здесь: обеденную) залу.
Позднее Е. А. Штакеншнейдер со слов В. П. Гаевского сообщит Достоевскому дополнительные подробности об этих предобеденных манёврах: «…Тургенев ни за что не хотел идти на обед, чтобы не встретиться с Катковым, и пошёл только, когда его друзья ему обещали, что при первой неприятности, которую ему сделает Катков, они все вместе с ним выйдут из залы»[1216].
Думский обед запомнился надолго.
П. Гайдебуров, накануне пытавшийся успокоить Достоевского, сам пребывал сегодня в величайшем волнении: «…несмотря на страшную жару, я вздрагивал от холода. Ведь слова, одного слова, одного неподходящего звука достаточно, чтобы испортить это настроение, а затем погубить и весь праздник… Неужели такой звук раздастся!»[1217]
Сабуров, как ему и полагалось, провозгласил первый тост за здоровье государя («радушно, но не восторженно»[1218], – спешит отметить тонко чувствующий агент III Отделения).
После Ивана Аксакова должен был говорить Катков. Корреспондент «Недели» описывает это событие в эпических тонах.
«Наконец он встаёт. Это человек среднего роста, с совершенно белой головой, выразительным лицом и