Шрифт:
Закладка:
Так этот неуравновешенный псих и заступил на пост главы тогда ещё совсем небольшого, но подающего большие надежды поселения специального назначения. Почему неуравновешенный?
Концлагеря к тому времени уже активно работали по всей Германии, и не сказать, что служба в них была раем — отправляли туда наиболее отличившихся, жестоких, отбитых, неуравновешенных, образцово-показательных мясников, которым нет места среди людей. Альтернатива — молодых-зелёных эсэсовцев, чтоб те уже сейчас вкусили все прелести мирового господства. Кто из них не стрелялся и не спивался в перерывах между расстрелами пленных, те считались героями.
Как Ты понимаешь, единственный способ для охраны подобных мест не сойти с ума — это подходить к делу с энтузиазмом, креативом. Не просто пускать в расход, а делать всё правильно, красиво, по процедуре. С особой находчивостью.
И доктор Эберл превзошёл все ожидания. Стремясь за похвалой и остатками рассудка, этот человек задался целью создать такой лагерь, где общее число убитых достигнет масштабов, несравнимых ни с чем. Его рекорд побьёт Освенцим, но это будет чуть позже, да и сам герр Имфрид Эберл к тому времени будет списан за некомпетентность в управлении столь сложным и громоздким аппаратом.
И, значит, просто попытайся представить: на станции стоят два эшелона — один за воротами, другой — на платформе. Двери заперты. По ту сторону металлических стен слышатся животный рёв, стенания — пленные поляки и евреи гибнут просто от духоты и жары. Вот прямо там, на месте, ещё даже не ступив на территорию лагеря. Это музыка здесь такая.
На площади — просто сваленная груда тел. Некоторых уже оттащили в специально-выкопанные рвы, некоторым повезло меньше — лежат и гниют на сырой земле. Часть — даже двигаются, немного совсем.
Повсюду раскиданы деньги, монеты, куртки, чемоданы — всё вразнобой, солдаты ходят по голень в купюрах, по колена в крови.
За главной площадью — просторный бар, голые девушки, которых оставили жить, пьяные военные после очередной казни.
А я где? Я смотрю на всё это из окна. Из окна невысокого частного домика, окружённого вполне уютным садиком, цветущими яблонями, клумбами. Детские качели даже есть — вдруг комендант семейный?
У меня чужое тело. Женское. Не вижу себя, только чувствую, что по-другому всё.
Ко мне подходит мужчина — высокий, лысый, усатый. Широкоплечий, в белом халате. Босой, без прочей одежды.
Подходит с бокалом вина, кладёт руку на плечо.
— Gefällt est dir?
Молчу. Слова понимаю, ответ не могу выдавить.
Тот цокает языком, оставляет бокал на подоконник. Пристально смотрит.
После — хватает за скулы, бьёт меня. Хлёсткая пощёчина, ещё одна. И ещё.
— Нравится, спрашиваю? — снова говорит на своём.
Тихо киваю.
Комендант улыбается, прямо расплывается в улыбке.
— Хочешь к ним? — смеётся, даже не ждёт ответ. — А ко мне? Где лучше?
— У вас.
Он был хорошим психологом. Знал, как сломить личность. Хотя, думаю, уж в таких условиях, любой бы справился. Вопрос только в качестве.
Рядом с нами стоит трюмо с высоким зеркалом, оно специально так подвинуто, что — если глядеть — за спиной всегда площадь видно.
Понимаешь, что дальше, да?
Бьёт меня, ставит на колени так, чтоб руками за стекло держалась. И вижу, вижу его над собой. А по бокам — совсем краем зрения — всё, что творится на улице.
Так длится какое-то время. Я молчу — ему не это важно: он мои слёзы видит, и счастлив этому. Потом останавливается, отходит, расправляет усы. Улыбается, смотрит, как без сил сползаю на пол.
А потом он будто бы вспомнил что-то: щёлкнул пальцами, велит подняться — и снова к окну подойти.
А там — прямо под нашим домом — солдаты и пятеро пленных.
Меня заставляют смотреть. Смотреть на то, как тела превращаются в вещи.
Главный из группы расстрела видит коменданта, ждёт его команды. А тот — тот наблюдает за мной. Указывает пальцем на самого дальнего из пленников — девочка семи лет.
— Имя.
Молчу.
Снова пощёчина.
— Хочешь к ним?
— Да!
Отрицательно качает головой.
— К ним нельзя, прости. Имя?
Девочка оглядывается. Старуха рядом косится на ребёнка. Солдат с автоматом оглядывается на нас, не уверен, мешкает. В другом конце линии — мальчик, десять лет. Зажмурился и дрожит. Мужчина рядом с ним — связан в руках, кляп во рту, на глазах повязка. Единственный из всех на коленях. Рядом — старик. Единственный, кто спокоен.
— Пустите к ним, — говорю шёпотом. — Умоляю.
Комендант вздыхает. Даёт знак рукой — солдаты опускают оружие. Сам же — проходит через всю комнату к столу.
— Герда, милочка, — говорит после, показывает чистый лист. — Если ты вспомнишь все пять имён, они выживут. Просто назови одно за другим. Ну. Ты ведь можешь. Не можешь смотреть — так и быть, отойди, присядь, — указал на соседний стул.
Я сажусь, отвожу взгляд.
— Ну? — комендант смотрит на меня испытывающим взглядом.
— Элиза, — шепчу имя девочки, а он его выводит. Аккуратно, медленно, букву за буквой.
Жмурюсь, не хочу думать о том, что она — эта самая девочка, моя дочь, сейчас стоит там, на улице, раздетая, перед охраной.
— Марик, — называю сына, и тиран продолжает писать.
Сглотнула, дрожу. Мечусь между мыслями подняться, встать — и сидеть здесь, верить, что он не лжёт.
— Штефан, — говорю имя мужа.
— Как он тебе?
— Что, простите?
— Ну, любишь его?
Не хочу отвечать — мужчина рядом и так всё видит. Сочувствующе кивает, качает головой.
— Ну не сволочь ли фюрер, правда? Таких красавцев изводить требует! Просто взять — и под нож. А мог бы кем быть? Вот ты кем была, учителем, да? А он — рабочий, шахтёр. Славный, крепкий малый, на таких мир держится. А теперь, теперь куда всё, — сокрушается доктор. Даже встал с места, сложил руки за спиной.
— Никуда не годится, верно? Вот и я так думаю. А старики твои кто?
— Марта и Януш.
Потом доктор встал, закрыл ставни. Строго велел