Шрифт:
Закладка:
Голос отца Бажанова задрожал, когда он коленопреклоненно со слезами в голосе просил за государя, просил у Господа сил «сохранить воинство его!». Упоминая о тяжких испытаниях, выпавших на долю венценосного вождя русской земли, о том, что испытаниям все еще не предвидится конца, священник молил Бога дать государю силы выпить чашу страданий до дна, «с верою, надеждою и покорностью воле Божией, ибо только претерпевший до конца спасется».
Туман стал рассеиваться. Стали видны темные облака вверху и белые дымки выстрелов внизу. Слышны стали крики «Ура!» и треск ружейного огня. Бежали по мокрой глине, с трудом выдирая ноги с налипшей на сапоги чужой землей, торопясь и оскальзываясь, русские солдаты, бежали навстречу пуле, ятагану и снаряду.
На холме начался обед. Было приготовлено сорок бутылок шампанского (из которых лакеи уворовали ровно половину). Тосты провозглашались один за другим, но все ждали решающей новости.
Государь был мрачен и на брата не смотрел. Тот потерялся, никак не мог понять реального положения дел, без конца посылал адъютантов и офицеров штаба, и все чаще слышал о неудаче. Он посылал других, не желая верить третьему провалу и надеясь на чудо. Уныние овладело всеми. Возможно, многие припомнили часто повторяемую великим князем фразу: «Решительно теперь вижу, что лучше быть кучером, чем главнокомандующим в военное время».
Потери составили 18 тысяч человек убитыми и ранеными. Единственный, кто имел успех, был младший Скобелев, но ему завидовали и преуменьшали его заслуги перед высоким начальством.
В ночь после штурма раненых была масса. Лежа и сидя, они терпеливо ожидали врачей возле санитарных палаток, размещенных в низине, куда не могли достать турецкие снаряды. Сестры милосердия в белых подкрахмаленных косыночках осматривали их. Вскоре платья, передники и рукава сестер покрывались кровавыми пятнами. Стены хирургических палаток были подняты. Видно было, как доктора без мундиров, в длинных черных кожаных фартуках поверх жилета, орудовали у операционных столов, и фартуки их сверху донизу были окрашены кровью. Хлороформа не хватало, и то глухо, то надрывно громко кричали раненые под ножом.
Милютин не выдержал и сказал в лицо великому князю все, что он думал о его управлении войсками и глупейшем плане штурма. Отношения между ними давно испортились настолько, что стало видно всем. Сам Николай Николаевич не давал себе труда это скрывать. На его добром и глупом лице при виде Милютина тут же появлялось выражение упрямства и пренебрежения, и он демонстративно отворачивался от министра, не обращался к нему лично, а только через других.
В главной квартире были вполне согласны с главнокомандующим и винили военного министра за отказ дать подкрепления из внутренних губерний, а вот ежели бы он дал несколько корпусов, то положение бы изменилось в корне и успехи были бы несомненно. Министр же лишь критикует исполнение плана боевых действий, организацию полевого управления и действия отдельных органов штаба. Так внушали государю. Никто не хотел вспоминать, что Милютин был против третьего штурма и предупреждал накануне о неминуемой неудаче.
Так проходили ежедневные встречи и совещания у государя. Александр Николаевич понял, что ему надо уехать. Помочь он не мог ничем, его присутствие нервировало весь начальствующий состав, а один вид худощавого и невысокого Милютина выводил брата из себя. Но он не мог сейчас бросить свою армию. Все равно, что подумают и скажут противники, общественное мнение в России и Европе. Он сам был частью этой армии и не мог смириться с ее бедой. И еще одно понял он с опозданием и сам себя укоряя за это: надо слушать Милютина, который никогда не боялся потерять свое место, дорожа им только ради возможности приносить пользу и направлять развитие событий в правильное русло.
Отрывок из дневниковой записи Милютина за 31 августа: «Целый день опять просидели мы на горе, смотря в бинокли вдаль, на левое наше крыло, где все время кипел жестокий бой. Турки сами перешли в наступление; пять раз возобновляли нападения на Скобелева и пять раз были отражаемы; но в шестой раз им удалось оттеснить наше левое крыло. Гривицкий редут оставался за нами; но турки успели возвести против него новые укрепления, тогда как наши, засев в редут, во весь день ничего не сделали, чтобы прочно в нем утвердиться, и даже не ввезли в него артиллерию. Во все время государь сидел рядом с главнокомандующим, по временам подзывал к себе начальника штаба Непокойчицкого; я же держался в стороне, поодаль. Душевная скорбь моя усугублялась лихорадочным состоянием, головной болью и упадком сил. Уже близко было к закату солнца, когда кто-то подошел ко мне и сказал, что государь спрашивает меня. Я встал и подошел к государю, который вполголоса, с грустным выражением сказал: „Приходится отказаться от Плевны, надо отступить…“ Пораженный как громом таким неожиданным решением, я горячо восстал против него, указав неисчислимые пагубные последствия подобного исхода дела. „Что же делать, – сказал государь, – надобно признать, что нынешняя кампания не удалась нам“. – „Но ведь подходят уже подкрепления“, – сказал я. На это главнокомандующий возразил, что пока эти подкрепления не прибыли, он не видит возможности удержаться пред Плевной, и с горячностью прибавил: „Если считаете это возможным, то и принимайте команду; а я прошу меня уволить“. – Однакож после этой бутады, благодаря благодушию государя, начали обсуждать дело спокойнее. „Кто знает, – заметил я, – в каком положении сами турки? Каковы будут наши досада и стыд, если мы потом узнаем, что отступили в то время, когда турки сами считали невозможным более держаться в этом котле, обложенном со всех сторон нашими войсками“. Кажется, этот аргумент подействовал более всех других. Решено было, чтобы войска оставались пока на занятых ими позициях, прикрылись укреплениями и не предпринимали новых наступательных действий. В таком смысле разосланы были приказания. – Мы возвратились в Раденицу к 8 ч. вечера, в настроении еще более мрачном, чем накануне. Никогда еще не видал я государя в таком глубоком огорчении: у него изменилось даже выражение лица».
Горячий характер побудил Милютина написать в дневник фразу о том, что он «умывает руки», но не таков был военный министр, он боролся до последнего во имя русской армии. 7 сентября на совещании у государя выяснилось, что главнокомандующий не располагает планом для будущих действий даже и по прибытии всех подкреплений. Тогда же от разведки стало известно, что Сулейман-паша с 40 тысячами войска идет к Плевне на выручку. Разошлись в молчании.
Два дня холодной и дождливой погоды вновь расстроили здоровье государя, он потерял голос, однако по-прежнему ездил по госпиталям и сделал смотр прибывшей бригаде.
Вдруг резко похолодало. Часовые в горах мерзли, но не покидали поста. Ходил слух, что на Шипке вымерзла целая дивизия (эти слухи вдохновили Верещагина на создание известной картины «На Шипке все спокойно»). С продовольствием по-прежнему было плохо. Офицеры, даже самые богатые, нуждались подчас в чае, сахаре, свечах, не говоря о кофе, шоколаде и сигарах. Гвардейский корпус оказался особенно в сложном положении: офицеры отказались от услуг маркитантов-евреев, а подрядчик Львов запаздывал с обозами. Когда же привез – какие были цены!..