Шрифт:
Закладка:
952 Пожалуй, мне все-таки следовало посетить Шри Раману. Но я боялся, что, отправившись в Индию снова, чтобы наверстать упущенное, не добьюсь лучшего исхода: несмотря на уникальность и неповторимость этого, без сомнения, достойного человека, я не смогу собраться с силами, чтобы встретиться с ним лично. Дело в том, что я сомневаюсь в его уникальности: он типичен, а такой тип был и всегда будет. Потому-то у меня и не было необходимости его разыскивать; я видел подобных ему в Индии повсюду — в портретах Рамакришны, в его учениках, в буддистских монахах и в бесчисленных иных фигурах индийской будничной жизни, а слова его мудрости были sous-entendu (основой) индийской душевной жизни. В этом отношении Шри Раману можно, кажется, назвать hominum homo, настоящим «сыном человеческим» индийской земли. Это «подлинный» индиец, к тому же «явление», что с точки зрения Европы подтверждает его уникальность. Но в Индии он — белейший просвет на белой ткани (белизна которой упомянута потому, что имеется и черная ткань). Вообще в Индии видишь столько всего, что в конце концов начинаешь желать, чтобы всего этого было хоть чуть-чуть поменьше, и чудовищная пестрота местностей и человеческих существ возбуждает тоску по чему-то совсем простому. Это простое тоже присутствует: оно пронизывает духовную жизнь Индии подобно дымку благовоний или мелодии, оно повсюду одинаково, но не бывает монотонным и беспрестанно разнится. Чтобы это осознать, достаточно прочесть какую-нибудь упанишаду или несколько бесед Будды. Выражаемое в них звучит повсюду, отражается в миллионах глаз, проявляется в бесчисленных жестах, и нет такой деревушки или тропинки, где рядом не росло бы раскидистое дерево, в тени которого «Я» пристало размышлять о собственном упразднении, о том, чтобы потопить мир множества в сущем всеедином бытии. Этот зов до того ясно слышался мне в Индии, что вскоре я уже не мог избавиться от его очарования. Поэтому я совершенно уверился в том, что никто не в состоянии достичь большего, менее же всех — сам индийский мудрец; если бы Шри Рамана высказал нечто, противное этой мелодии, или если бы он притязал на большее знание, его просветленность показалась бы ложной. Руководствуясь таким не требовавшим усилий с моей стороны обоснованием, климатически вполне подходившим зною южной Индии (если святой прав, то он воспроизводит древний напев, а если от него исходит что-то другое, то он неправ), — я без сожалений удержался от визита в Тируваннамалаи.
953 Тем не менее, сама неисчерпаемость Индии позаботилась о том, чтобы я все-таки повстречал святого, притом в более удобном для себя случае, без поездки в иные края: в Тривандраме, столице Траванкора, я познакомился с учеником Махариши. Это был скромный мужчина, учитель младших классов; он живейшим образом вызвал в моей памяти того сапожника из Александрии, которого (в романе Анатоля Франса[901]) в качестве примера большей святости приводил святому Антонию ангел. Как и тот сапожник, мой маленький святой имел перед другими то преимущество, что воспитывал многочисленных детей и ревностно старался обеспечить возможность учиться своему старшему сыну. (Не стану вдаваться здесь в обсуждение неизбежно встающего вопроса о том, всегда ли святой мудр, и наоборот, все ли мудрецы непременно святы. В этом отношении имеются некоторые сомнения.) В этом человеке, в его скромной, любезной, по-детски благочестивой натуре я увидел того, кто, с одной стороны, жадно и преданно впитывал в себя мудрость Махариши, а с другой — превосходил своего учителя в том, что, помимо всякой учености и святости, истово «вкушал» и мир вокруг. Я с немалой признательностью вспоминаю эту встречу, ведь ничего лучшего со мной не могло и случиться. Дело в том, что только мудрец или только святой интересуют меня приблизительно столько же, сколько какой-нибудь редкостный костяк допотопного ящера, который совсем не растрогает до слез. Зато глупое противоречие между бытием вне Майи в космической самости и милыми слабостями натуры, каковые, суля обильный урожай, погружены множеством корней в черную землю, чтобы на все будущие времена повторять, как вечную мелодию Индии, плетение и раздирание покрывала, — это противоречие меня восхищает; ибо как возможно увидеть свет без тени, ощутить тишину без грохота, достичь мудрости без глупости? Пожалуй, мучительнее всего на свете переживание святости. Мой знакомец был, слава Богу, маленьким святым — отнюдь не сияющей вершиной над мрачными безднами, не потрясающей воображение игрой природы, а примером того, как мудрость, святость и человечность могут «уживаться дружно» — поучительно, ласково, восприимчиво, в лад и терпеливо, без судорог, без желания выделяться, без всякой сенсационности, не нуждаясь в особой огласке, но воплощая извечную культуру под нежный шелест кокосовых пальм, что колышутся на морском ветру; он отыскал смысл в суматошной фантасмагории бытия, спасение в связанности и победу — в поражении.
954 Сами по себе мудрость и святостъ, боюсь, в наиболее выгодном освещении представлены в литературе, где их слава неоспорима. Лао-цзы превосходно и непревзойденно сходит со страниц «Дао дэ цзин», а вот Лао-цзы со своей танцовщицей на западном склоне горы, празднующий вечер жизни, уже не столь привлекателен. Особенно же отторгает запущенное телесное естество сугубо святого — по вполне понятным причинам, тем паче если веришь, что красота — одно из возвышеннейших творений Божества.
955 Мысли Шри Раманы воодушевляют при чтении. В них перед нами встает подлинная Индия, истинное дыхание вечности, отвратившейся и отвращающейся от мира, песнь тысячелетий, подхватываемая миллионами живых существ, подобно стрекоту цикад в летней ночи. Эта мелодия надстраивается над единым великим напевом, что без устали, пряча свое однообразие под пеленой тысячи цветовых отражений, вечно обновляется в индийском духе; его новейшей инкарнацией и является сам Шри Рамана: это драма ахамкары (действующего «Я», то есть «Я»-сознания), что противостоит атману (самости, или non-ego[902]) и одновременно с ним нерасторжимо связано. Махариши называет атман «Я — Я»; это показательно, ибо самость переживается как субъект субъекта, как собственный источник и повелитель «Я», чье (ложное) стремление всегда направлено на присвоение автономии, предчувствием которой оно обязано именно самости.
956 Этот конфликт известен и западному человеку, для которого все сводится к отношениям человека с Богом. Современная Индия, судя по моему собственному опыту, в значительной степени усвоила европейское словоупотребление: самость, атман и Бог сделались фактическими синонимами. Но, в отличие от западного «человек