Шрифт:
Закладка:
Из ванной комнаты до них доносились причитания и проклятья в адрес его жалкого существования, которое состояло в поисках «смысла жизни»; он шумно решил полностью изменить свое бытие и с приоткрытой дверью, чтобы наверняка услышали, наконец-то выразил в реве свои невыносимые душевные муки: «I’m a sick man, a tired man, a man full of sorrow»[5]. Через полчаса он уже был готов идти, точнее, вести машину, потому что никогда не передвигался пешком. Но Лизе, не предупредив, вызвала такси. Выглядел он отлично: благоухал мылом и одеколоном, глаза тщательно замаскировал очками, надел лучший костюм, предназначенный для министерства иностранных дел и который обычно не носил. Позже он рассказал, что в редакции попросил у секретаря большой бокал коньяка, после чего написал речь (от руки, машинкой он никогда не пользовался) и выступил, почти не подсматривая в записи. На следующий день текст выступления напечатали в газете.
Пересказывая такие истории, почти легенды, серьезному Курту, они воспроизводили события, сопровождая слова пародийными движениями всего тела. Вскакивали и снова усаживались, метались по полу, рыдали, но без слез, и ревели как безумные, излучали счастье, которое, казалось, навечно пребудет в их жизни. При этом они прекрасно понимали, что не стоит слишком часто вытворять подобное с третьим человеком в качестве слушателя. Они напомнили ему — отчасти обижая, хотя и намеренно, отчасти умиляя, — о своей способности получать удовольствие от абсурдных ситуаций. Им без слов удалось указать Курту его место — где-то за пределами их мира. Курт тут же, раздувая ноздри, начал медленно сжимать кулаки, и они сразу прекратили. Мальчик исчез так юрко, словно провалился сквозь отверстие в полу, и Лизе любезно извинилась, произнеся: «Это, конечно, сплошное безумие, но одновременно впечатляет, правда?» До сих пор она тактично, но уверенно избегала любого физического прикосновения к нему, но когда вечером после ухода Веры он нерешительно заглянул в гостиную, она подскочила и схватила его за руки с тем же сиянием в глазах, как в былые времена, когда Вильхельм возвращался домой.
— Эти руки могут удушить взрослого человека? — с улыбкой поинтересовалась она.
— Ты пьяна, — вежливо ответил он.
— А у тебя очень холодные руки.
Вздрогнув, она выпустила их: они были такими гладкими — две скользкие рыбы. Курт пробормотал что-то о головной боли и незамедлительно удалился в шепчущую тишину комнаты Вильхельма. Огляделся вокруг, беспокойно и растерянно. Ему казалось, что от всего, на чем бы ни остановился взгляд, исходит повеление. Он взглянул на свои длинные худощавые руки с неряшливо подстриженными ногтями. В его чемодане остался превосходный маникюрный набор, купленный в Калифорнии — как и сам чемодан, обтянутый парусиной, с потертыми кожаными уголками. Если старуха хоть раз в жизни решится рассказать правду, он будет утверждать, что находился в стране только те шесть месяцев, что жил у нее. А то, что не зарегистрировался, — так это всего лишь по нерадивости. Слова старухи застряли в слуховом проходе, и ему никак от них не избавиться. Лизе он держал высоко над собой, словно она щитом обороняла его от прошлого, но одного голоса фру Томсен было достаточно, чтобы напомнить ему о том шипенье, хотя и обернутом в другие слова; оно становилось всё громче и громче и приближалось, пока не затихало перед самым взрывом.
При скудном свете старинной люстры, чьи многочисленные засиженные мухами плафоны были повернуты кверху, необъяснимые пятна на неухоженном паркете напоминали лужицы запекшейся крови. Курту было страшно. Он с дрожью в руках поискал случайный отрывок в дневниках. Написано было следующее: «Когда мы вернулись домой с дурацкой энциклопедией, я отправился на кухню за выпивкой — до меня доносились крики и визги этих двух сук. Когда я вбежал, они уже царапали друг другу лица, кровь текла ручьем. Мое опьянение только раззадорило их, и хотя Лизе пострадала больше, я был на стороне Хелене. Ее было жаль. Пусть я и славлюсь цинизмом, мне часто жаль других людей. Но вот Лизе я никогда не жалел, за исключением первых лет ее зависимости, когда не был причастен к ее страданиям. Всё потому, что считаю ее — единственную в мире — ровней себе. В тот день я заставил ее ополоснуть бледное лицо Хелене: слезы смыли с него всю косметику и кровь. Ей пришлось приготовить для нас кофе и подать его. Когда она наливала мне, ее избитое лицо приблизилось к моему, и мне сильно захотелось обнять ее и попросить прощения. Но она получала удовольствие от бесчисленных прочих унижений — странная женщина, в какой-то степени я даже немного проникся к ней сочувствием. Но затем натыкаешься на что-то священное и невинное, такое, что можно найти в вечно беременной женщине. Закрытая дверь, которую ей даже не отпереть. В этом и заключено проклятие таланта: чувствуешь себя изолированным и ненавидишь ее за это. Она необразованна и беспомощна — настолько, что даже не может заполнить форму для денежного перевода на почте. Но есть у нее кое-что, чего не отнять. Это, пожалуй, единственная причина, почему я еще ни разу с криками не убежал, как бы ужасно ни складывалась наша совместная жизнь. Должно быть, я заснул на диване, а когда проснулся, Хелене исчезла. Лизе сидела и пялилась на меня — казалось, ее глаза кровоточат. Нежность и печаль одновременно переполнили меня. Я гладил ее красивые волосы, всё еще светлые — именно такой я впервые повстречал ее. Она уткнулась лицом в мои колени. Мы вместе заплакали. „Моя женушка, — сказал я. — Мальчику больше никогда не придется нас покидать. Он наш якорь, что удерживает нас на берегу“. Она подняла помятое лицо и посмотрела мне в глаза. „И после таких познаний ты хочешь примирения?“ — процитировала она Элиота. В совершенно никчемном переводе — но откуда ей знать английский? Дочь кочегара с семью классами! Она паразитирует на моих знаниях, переминает их в мыслях и выплевывает в выдающиеся стихотворения, которые без меня в жизни не написала бы! Я ненавижу ее, ненавижу, и пусть Хелене всего лишь машина для потрахушек, она уже принесла мне большее и чистейшее удовольствие».
Курту вспомнилась девушка с фотографии — та, что с выцарапанными глазами. Должно быть, это Хелене. Совсем юная, сильно накрашенная, голая, стыдливо прикрывающая лобок обеими руками. Он задумался о когтях на пальцах фру Томсен, его собственные тем временем скользили под трусами Вильхельма. Молодое тело полыхало жаром.
Где-то пьяный Вильхельм лежал без сна и наперебой рассказывал