Шрифт:
Закладка:
Но матери сын не узнает,
И внук отвернется в тоске.
Объединить такие чуждые друг другу поколения, перебросить между ними мост — немыслимо. Это очевидно. И симпатии автора, его вкусы, его лирика остаются по ту сторону моста.
Не убоимся слов и назовем вещи своими именами: романтизация всякого прошлого есть реакционное умонастроение.
В стихе «Август 1940» ощущается одновременно два плана. Один — конкретный, который позволяет под лихими могильщиками понимать фашистов в роли победоносных зачинателей новой эпохи. Это — ошибочный адрес. Но есть в стихе и второй план, так сказать, алгебраический, который дает оценку могильщикам прошлого и зачинателям новой эпохи «вообще». В действительности, фактически, исторически в этой роли выступают не фашисты, а мировой пролетариат и СССР как его авангард, как его «ударная бригада». Из каких ассоциаций ни исходил бы поэт в своем субъективном восприятии, в наше время и у современного читателя исторически повелительно возникает именно эта и никакая другая ассоциация. Открывателем новой эпохи по праву считает он себя и никого иного. Вот почему антипатия автора к новым людям прозвучит для читателя оскорбительно, несмотря на перепутанный адрес.
На разборе одного стихотворения я остановился так подробно потому, что оно дает ключ к взглядам поэта на смену эпох и характеризует его отношение к сменам эпох и его самочувствие при этом.
Настроения депрессивности и глубокого пессимизма пронизывают весь сборник. «Перекличка домовых» и «черный шепоток беды» звучат в стихотворении 1936 г. (стр. 112). Предчувствием беды проникнута и ранняя лирика, представленная в сборнике. В стихе 1910 года шепот осенний просит
…Со мной умри
Я обманут, слышишь, унылой,
Переменчивой, злой судьбой».
Я ответила: «Милый, милый!
И я тоже. Умру с тобой…» (стр. 24).
В стихе 1913 года «Смятение» поэт говорит:
Пусть камнем надгробным ляжет
На жизни моей любовь (стр. 29).
В стихотворении 1915 года автор сам характеризует свою любовную лирику так:
Неужели же ты не измучен
Смутной песней затравленных струн,
Тех, что прежде, тугие, звенели,
А теперь только стонут слегка,
И моя их терзает без цели
Восковая, сухая рука (стр. 71).
Религиозно-мистическое восприятие жизни и смерти, любви и искусства, столь характерное для нашего декаданса и поэзии символистов тех лет, резко запечатлелось в лирике А. Ахматовой. В стихах пестрят в изобилии церковные аксессуары и символы: «образок эмалевый», «лампады у киота», «темная епитрахиль», «рука, закапанная воском», «алтари и склепы», «архангельские силы», «храм св. Екатерины», «храм Ерусалимский», «Смоленская заступница», «пресвятая богородица», «черных ангелов крылья», «божье воинство», «посланья апостолов», «посмертное блуждание души», «последний суд» и т. д. и т. д.
В наше время этот словарь, этот строй чувств и ассоциаций звучит анахронизмом, и если бы мы издали такой сборник в дни Отечественной войны, читатель бы не понял этого…
Между тем, и в самом сборнике, и в прежних книгах Ахматовой есть стихи, не утратившие своей свежести и сегодня. В соединении с новыми стихами, которые несомненно имеются у автора, можно было бы, вероятно, составить сборник, не вызывающий справедливых возражений и удивления читателя.
Дело, стало быть, идет о перепланировке сборника, о новом подборе стихов, но только, конечно, не под знаком «тростника»» (РГАЛИ. Ф. 2252. On. 1. Ед. хр. 29. Л. 1–4; неправленая машинопись, последняя фраза приписана от руки).
Приписанная к датированному 5 мая 1942 года отзыву фраза, возможно, появилась после обозначенной следующим днем рецензии К. Зелинского, справедливо квалифицированной первым ее публикатором как «в основном, доброжелательной», которая, не исключено, возникла в противовес оценке Лежнева.
Репутация К. Зелинского, «мужчины тонкого и изячного», по слову Маяковского (Зелинский К. Легенды о Маяковском. М., 1965. С. 12), одного из самых авторитетных советских критиков (см. в пародии А. Архангельского: «Когда мужик не Блюхера / И не Милорда глупого / Зелинского и Зощенку/ С базара понесет?» [Литературная Россия. 1965. 8 января]), в глазах близких к Ахматовой людей оставляла желать лучшего. В1940 году он внутренней рецензией забраковал сборник Марины Цветаевой. Г.С. Эфрон («Мур»), благоволивший к нему («симпатичный и осторожный», «умный человек, с хитрецой. Он был когда-то во Франции — служил в посольстве — и знает Париж. Он меня ободрил своим оптимистическим взглядом на будущее — что ж, может, он и прав, что через 10–15 лет мы перегоним капиталистов. Конечно, не нужно унывать от трудных бытовых условий, не нужно смотреть обывательски — это он прав»), встретил его в Ташкенте в апреле 1942-го: «приехал из Уфы Корнелий Зелинский, сейчас же поспешивший мне объяснить, что инцидент с книгой М<арины> И<вановны> был «недоразумением» и т. д., я его великодушно «простил». Впрочем, он до того закончен и совершенен в своем роде, что мы с ним в наилучших отношениях, — а ведь он очень умный человек»; еще при жизни матери Мур замечал: «Отрицательную рецензию, по словам [Е.Б.] Тагера, на стихи матери дал мой голицынский друг критик Зелинский. Сказал что-то о формализме. Между нами говоря, он совершенно прав, и, конечно, я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери — совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью. Вообще я думаю, что книга стихов или поэм — просто не выйдет. И нечего на Зелинского обижаться, он по-другому не мог написать рецензию» (Эфрон Г. Письма. Калининград (Моск. обл.), 1995. С. 41, 209). Ранее в отклике на юбилейный номер парижских «Современных записок» Зелинский писал: «И, наконец, Марина Цветаева, замыкающая этот «дане макабр» (пляска смерти) мотыльков, подснежников и корабликов, пишет в стихотворении «Роландов рог»:
Как бедный шут о злом своем уродстве,
Я повествую о своем сиротстве.
Уродство действительно предельное и притом «принципиальное». Мне передавали, что Цветаева напоследок решила поклониться «мученическому» праху Горгулова и занялась