Шрифт:
Закладка:
Шип вернулся ко мне, потом мы опять поднялись к ней, и так как она нас не пустила войти, то мы в ожидании сыграли «Aufforderung zum Tanz». Наконец она нас допустила; потом мы все спустились вниз, а вечером ее брат пришел буянить, но как буянить! От этого голова трещит! Можно просто подумать, что он разрушит биллиард; он бросает шары кверху, он кричит, он скачет со своими подкованными сапогами, и, как говорит M-me Санд, его переносят лишь потому, что никто не обязан его переносить; если бы это было обязанностью, то это было бы пыткой! Он далеко не опрятен; он вульгарен в своих речах. Какой образец беррийского помещика! К тому же, он почти всегда пьян. Говорят, что перед царствованием Шопена дом был наполнен подобными господами... Представляете вы себе его тут, и понимаете вы теперь все препирательства, все столкновения, все его антипатии, и, в частности, его антипатию к Ипполиту, которую я понимаю.[460]
Она добра, предана, бескорыстна, а следовательно, обманывается в людях, о, да... она очень добра. Он ее называет своим ангелом, но у ангела большие крылья, которые подчас вас задевают»...
Но хотя на сей раз «мир», как видим, и «водворился», однако таких, «непонятных» для Жорж Санд и казавшихся «непониманием» с ее стороны для Шопена, инцидентов и поводов к столкновениям и размолвкам – вроде романтической выходки де Розьер – и впоследствии было немало. Вернее сказать: становилось все больше, особенно по мере того, как дети Жорж Санд становились взрослыми и стали более заявлять себя как личности, а почему – это мы сейчас скажем.
Только глубоко неправы те (особенно биографы Шопена), которые огульно обвиняют по этому поводу Жорж Санд, обрушиваются на нее и причитают над «несчастным» Шопеном. Нам кажется, что это происходит от некоторой логической ошибки и от некоторого неумения отрешиться в данном случае от общепринятых понятий и умственных клише. Лишь однажды мы встретили в печати по этому поводу объяснение или мнение, свободное от рутины, а потому и проливающее на этот вопрос свет настоящего понимания. Это – суждение французского писателя г. Пьера Милля, которое, по нашему мнению, заслуживает такого внимания, что мы его здесь целиком приводим, оговорившись лишь, что г. Милль высказывает его по поводу уже окончательного разрыва двух друзей, принимая притом на веру слова Листа о том, что Жорж Санд-де «покинула» Шопена, и цитируя его несколько помпезное выражение, что она «всегда сохраняла за собой право собственности на свою особу, когда подвергала ее опасностям смерти или блаженству страсти»... Г. Милль сначала возражает:
«Но ведь этим правом, в сущности, обладает всякий, а у этой необычайной женщины была просто мужская честность, великолепное здоровье и самый проницательный здравый смысл. Самое разумное, это судить о ней, как Шопен, который, конечно, страдал, как покинутая женщина, но сохранил о шести месяцах на Майорке навеки трогательную благодарность»...
А затем говорит:
«Я бы все-таки очень хотел знать, почему мы находим совершенно естественным, чтобы мужчина покидал женщину, и имеем обыкновение так сильно скандализоваться, когда роли переменяются.
Всем известен знаменитый майоркский инцидент: Жорж Санд однажды отправилась в грозу, при страшном дожде и ветре, просто из жизнерадостности, чтобы подышать, побороться против стихий. Шопен, обезумев от нервного беспокойства, восклицает: «Она потонет!», сочиняет удивительный фис-мольный прелюд, а когда Лелия возвращается – он падает в обморок к ее ногам. Она была этим весьма мало тронута, даже раздосадована, говорится в «Биографии» Листа.
Но, однако, если вы мужчина, вообразите себе, что вы выехали верхом, что вы возвращаетесь, опьяненный свежим воздухом, с кровью, разгоряченной славным теплым дождем, – и вдруг особа другого пола вам устраивает подобную сцену. Вы подумаете: «Господи, до чего женщины несносны»... Это и случилось с Жорж Санд»...
Действительно, стоит представить себе вместо Шопена – вечно жалующуюся на «непонимание» женщину, а вместо Жорж Санд – мужчину, удивляющегося на якобы «непонятные» с ее стороны капризы, огорчения и требования, вечные и не приводящие ни к чему разъяснения, объяснения, оправдания и утешения, – чтобы сразу все эти, вызывавшие сочувствие по адресу Шопена и осуждение по адресу Жорж Санд, взаимные столкновения приобрели в глазах таких строгих судей совсем иное значение, и мы отсюда слышим этих судей, восклицающих: «Ах, уж эти дамские (или даже «бабьи») нервозности и сцены! Ах, как мы понимаем, что это ему (т. е. стороне уравновешенной и спокойной) надоело!..»
Мы же, не будучи ни присяжными защитниками, ни предвзятыми противниками женщин, скажем лишь, что если в подобных случаях обыкновенно страдающим лицом является та сторона, которая выше, – будет ли она более чувствительной или более разумной, – то в данном случае, так как «оба» были выше (как в детском ответе о персике и ананасе – «оба лучше»), то страдающим лицом являлись тоже оба, каждый по-своему, и это именно потому, что каждый нес в себе основание для глубокого страдания – свою гениальность.
Был, однако, и еще источник, откуда проистекали частые огорчения и несогласия – и этим источником являлись дети Жорж Санд, Морис и Соланж.
Надо сказать, что Морис, вначале, по словам писательницы, очень симпатизировавший Шопену, начал мало-помалу относиться к нему весьма часто с неприязнью, а эта неприязнь с течением времени обратилась во враждебность. В те годы, о которых мы теперь говорим – 1842-1846, – враждебность эта еще не проявлялась, но неприязненные столкновения случались уже часто, и Морис Дюдеван, как любимец матери и даже отчасти «маменькин сынок», да к тому же еще, от природы немного эгоистичный, мало заботился об устранении этих неприятностей, а жил, как избалованное дитя, с беззаботностью художника и беспечной самоуверенностью юноши.
Морис с самого детства почти никогда не испытал никакой настоящей школьной или общественной дисциплины, никакого принуждения или стеснения, а со времени развода родителей проживал под крылышком обожавшей его матери, наполовину на деревенской свободе, наполовину в непринужденно-богемской среде улицы Пигаль, «Орлеанского сквера» и мастерской Делакруа.
Кроме довольно-таки краткого пребывания в Коллеже Генриха IV, откуда он вышел уже в 1837 г., едва дойдя до 3 или 4 класса, – на чем и окончил свое школьное образование, ограничившись затем домашними, довольно бессистемными уроками, а в 1841 бросив и всякое дальнейшее правильное обучение, и предавшись одному рисованию, – он, в сущности, никогда не получил сколько-нибудь систематического или серьезного образования, а совместным с матерью чтением приобрел