Шрифт:
Закладка:
Морей лесов массивен нрав,
но недостаточен для взора,
лишь скалы, бунт пород вобрав,
послужат зрению опорой.
Заобращается листва,
жилые контуры, звон горный –
нас приучая сознавать
всё, что названиям угодно.
И снова мы провозгласим,
что грусть и воздух мы постигли,
и правота спасёт наш флигель,
где свет ненастный моросит.
Вечер в мастерской Бориса Орлова и Д. А. Пригова.
Михаил Айзенберг, Евгений Сабуров, Д. А. Пригов. 1976 год[458]
В свою очередь, поэзия Сабурова принципиально лишена элегической возвышенности, его стихия – лирический напор, дионисийский пир, как бы повторяющий творение мира: «Поют скворцы, и пьют вино / у магазина холодным майским утром. / Нам дано / быть мудрыми, / но это мы отбросим». Стихи как бы избыточны, полны манифестарной эротики («Всё эротично до предела. / Тоска по женщине – тоска, / которой подчинится смело / любая твёрдая рука»), за которой, впрочем, проглядывает ужас. Пожалуй, самая близкая параллель в русской поэзии – Николай Олейников; можно сравнить с его «Надклассовым посланием» такие стихи Сабурова:
Страшно жить отцеубийце
непослушны руки брюки
мир как праздник вороват
добр, но как-то очень хитр
тороват, но как-то вбок
страшно жить отцеубийце
все кругом играют в лицах
весь души его клубок.
Параллельно с образами природы, подносящей герою полную чашу удовольствий, в стихах Сабурова часто появляются хтонические образы, недвусмысленно связанные с карательным официозом: «лишённые лица / люди, служащие в смерше / в чине доброго отца», «пришли взыскавшие карьеры офицеры / и сели в форменной одежде / вокруг стола» и т. д. Примечательно, что параллельно поэтической жизни Сабуров развивал успешную и вполне официальную карьеру математика-прикладника, а затем стал крупным экономистом – после начала перестройки, уже в последние советские месяцы, он даже был министром экономики РСФСР.
Михаил Айзенберг. 2000 год[459]
Михаил Айзенберг начинал с герметичных стихов с очень плотным звучанием; пиком этой плотности стала середина 1980-х, после чего айзенберговская поэзия стала двигаться ко всё большей воздушности – но не к лёгкости: она сохраняет мощный суггестивный, порой явственно политичный заряд. Проще всего показать это, сравнивая тексты. Вот стихотворение середины 1970-х:
Всё общим светом затянулось,
и небо в толще меловой
как будто вместе покачнулось
одной провальной синевой.
Оно повёрнуто в наплывах
на осязающий предел,
где только веток торопливых
подвижный обод не задел.
А вот стихотворение начала 2010-х – обратим внимание, насколько яснее его сюжетная архитектура, притом что оно написано тем же размером и касается, кажется, всё тех же ключевых вопросов мироощущения:
Сегодня воздух как на сборах,
чуть переложенный снежком,
а по дворам бездымный порох
гуляет свежим порошком.
Озон мешается с тревогой,
гниющей в глубине души.
Она и в тишине убогой
не спит, считает этажи:
как, пустоту одолевая,
в подземный город без огней
уходит шахта лифтовая;
как воздух тянется за ней.
Для поэзии Айзенберга характерна не всегда прямо обозначенная, но всегда ощутимая фигура говорящего, который наблюдает за смещением, сгущением атмосферы и пытается описать ощущения от этого наблюдения («Ходят вести, потерявшие сознание»). Наследуя позднему Мандельштаму, Айзенберг нарушает правила лексической сочетаемости, подбирая к предметам такие эпитеты, которые заставляют подойти с непривычной стороны к самим предметам:
Всё покатится мимо как вырванный клок,
непривязанный сор догоняя.
Или съёжится сердце в немой кошелёк
и на всех разойдётся, линяя.
В 1990–2010-е Айзенберг не только продолжал писать превосходные стихи, но и в своих новых эссе осмыслял работу следующих поколений – поколений после концептуализма (когда-то, в моменте, казавшегося «концом поэзии»). Его собеседниками стали такие поэты, как Григорий Дашевский, Мария Степанова и Михаил Гронас.
Сергей Гандлевский, Александр Сопровский, Юрий Кублановский, Владимир Сергиенко, Александр Морозов, Слава Лён, Бахыт Кенжеев, Борис Дубовенко. 1979 год[460]
Литературоведы причисляют к продолжателям акмеизма многих авторов XX века, и неоакмеистская парадигма охватывает как авторов сугубо традиционалистских (таких как Юрий Кублановский или Инна Лиснянская), так и экспериментаторов (в принципе, к акмеистической работе с предметностью вполне возводится, например, поэтика Михаила Ерёмина). Сгущённая образность, принцип языкового сдвига – всё это наследие русского поэтического модернизма (в том числе мандельштамовской линии); обращение к этому наследию заставляет видеть общность у поэтов с очень разными бэкграундом и манерой – от Айзенберга до Елены Шварц, от Владимира Гандельсмана до Сергея Стратановского. Ещё несколько способов обновления модернистского письма предложила в 1970-е группа «Московское время». Ориентирами здесь был не только Мандельштам, но и Ходасевич, Пастернак, Георгий Иванов и даже классики XIX века, однако при всей консервативности формы лирический субъект у поэтов «Московского времени» – это, конечно, человек второй половины столетия, ироничный современник, прекрасно владеющий разными стилистическими регистрами и не стесняющийся поэтизировать «низкую», разговорную речь – сливая её с речью высокой:
Вот наша улица, допустим,
Орджоникидзержинского.
Родня советским захолустьям,
Но это всё-таки Москва.
Вдали топорщатся массивы
Промышленности некрасивой –
Каркасы, трубы, корпуса
Настырно лезут в небеса.
Как видишь, нет примет особых:
Аптека, очередь, фонарь
Под глазом бабы. Всюду гарь.
Рабочие в пунцовых робах
Дорогу много лет подряд
Мостят, ломают, матерят.