Шрифт:
Закладка:
Не думает же адепт «карнавала» жить вечно? Может ли он не помышлять о том, что ждет его после смерти? Ведь нельзя же всерьез принимать – живя ими – софизмы, вроде того, что «на кладбищах всегда лежат другие»? Для христианского метафизика здесь – один из сложных моментов данного мировоззрения. Попытаемся, однако, разобраться в нем. Бахтин, решая в «Рабле» проблему посмертного человеческого бытия, прежде всего, не делает акцента на аспекте бессмертия души; в этом он следует общей тенденции всех «религий бытия» – язычества в широком смысле, будь то иудаизм или многобожие. Эти религии – в их классических формах – обещают своим адептам тенеобразное загробное существование их душ, идет ли речь об Аиде греков или шеоле (а также загадочном «лоне Авраамовом») евреев. Однако родовое сознание призрачностью, неполноценностью такого бытия не смущается. Для ветхозаветного еврея, к примеру, гораздо более реальной была его жизнь в предках и потомках, чем изолированное бесплотное существование. Томас Манн в своем романе «Иосиф и его братья» сумел почувствовать и передать чрезвычайно живо это глубинное еврейское мироощущение – живую, реальную приобщенность человека к полнокровной, вполне земной жизни давно ушедших в другой мир предков (знаменитый эпизод с Иаковом у колодца). Для людей, исповедующих родовые религии, преграда между миром живых и миром мертвых гораздо прозрачнее, проницаемее, чем для индивидуалиста любого толка. Потому «карнавальное» credo, сформулированное Бахтиным, вполне удовлетворяет такое, ориентированное на родовую жизнь, сознание. Вот это бахтинское credo: «Индивидуальная душа, сделав свое дело, стареет и умирает вместе с индивидуальным телом, но тело народа и человечества, оплодотворенное умершими, вечно обновляется и неуклонно идет вперед по пути исторического совершенствования»[1175].
Итак, отдельный человек смертен – целиком, во всем своем составе, – но народ и человечество в целом обладают земным бессмертием: с первого взгляда может показаться, что именно этому учили русского человека в XX в. на протяжении более чем 70 лет. Именно эта близость бахтинского credo, провозглашаемого на всех страницах «Рабле», к представлениям известного мировоззрения обеспечило то, что бахтинская книга в конце концов была принята официозом в качестве диссертации: советские чиновники от науки глубинным чувством опознали Бахтина в качестве «своего». Более глубокие пласты «карнавального» мироощущения увидеть, а тем более истолковать плоским «экономическим» марксистам было просто не по силам. Ведь Бахтин в «Рабле» продолжает самые сокровенные, эзотерические тенденции религиозной философии Серебряного века, когда представляет мистику «карнавала» причастной культу Матери-Земли. Когда Бахтин, в связи с карнавальной «преисподней», пишет, что земля – это «родная мать, поглощающая, чтобы родить сызнова» [1176], здесь явный намек на учение о реинкарнации. Участники «карнавальной» оргии, знающие, что за гробом их ждет ад, верили, что там им пребывать не вечно и что они вновь, претерпев перевоплощение, вернутся к телесному существованию. Более того, и ад обещает не мучения – думать так означает подпадать христианским «искажениям»[1177], – но известного рода «пиршественные», оргийные «наслаждения». Адепт «карнавала» мог искать опору в том, что ад на самом деле не страшен, что адское, «земное страшное – это детородный орган, телесная могила, но она расцветает наслаждением и новыми рождениями»[1178]. Для марксистско-материалистических оппонентов бахтинской диссертации эти слова Бахтина – то ли ученая, то ли романтическая абракадабра; для христианина – воистину дьявольский комплекс интуиций и понятий, «глубины сатанинские»; для «карнавального человека» – родственно-понятное, живое и при этом религиозное ощущение, залог будущего блаженства. Инфернальный владыка «карнавала» предлагает человеку подойти к миру «не как к мрачной мистерии, а как к веселой сатировой драме»[1179], отказаться от «мрачного эсхатологизма», «от тяжелых пут благоговения и серьезности», «от гнета таких мрачных категорий, как “вечное”, “незыблемое”, “абсолютное”, “неизменное”» и вступить в «веселое время»[1180]. Взамен же, не скрывая, что принявшего этот вызов адепта ждет душевная смерть и адское «чрево», он намекает на бесконечную череду будущих воплощений, каждое из которых сулит возобновление «карнавальных» утех, на «пиршественное» времяпрепровождение в преисподней, а кроме того, убеждает поверить, что и «коллективная вечность», «земное историческое народное бессмертие» – вещь тоже неплохая… Ненависть к Кресту, к «тупой и злобной пиететной серьезности христианства»[1181] формирует «карнавальную», оргийную антицерковь с ее инфернальными тайнами и исторической – до Страшного суда — вечностью[1182]. В противовес христианской «серьезности» Бахтин выдвигает другую «серьезность», другую догматическую и экклезиологическую доктрину. Ведь «смех» – отнюдь не последнее основание «карнавала»: дьявол на самом деле – существо мрачнейшее… Впрочем, Бахтин, писавший для «духовных младенцев» своей эпохи, сам, думается, знавший очень много, занимается в основном «обрядовыми» атрибутами «карнавала»: до конца проблематизировать карнавальную метафизику он не собирался.
* * *
Как метафизика приводит, при последовательном проведении ее принципов, к Богу (переходит в теологию), так же, наоборот, последовательное ниспровержение метафизических категорий от Бога отдаляет, «сводя» в конце концов философствующий ум в преисподнюю: «узловым пунктом»[1183] возникающей при этом онтологии является преисподняя. В «логике» бахтинской философской «идеи» этот процесс прошел с начала и до самого конца: если его «альфа» – это сопряженное со временем, социальное «бытие-событие» («Философия поступка»), то «омега» – это «веселая преисподняя» – на земле и под землей («Рабле»). Бахтинская «идея» полностью раскрыла, осуществила себя, если посмотреть на нее глазами метафизика. Интуиция предельно релятивизированного инфернума в «Рабле» представлена настолько богато и многогранно, что мы смогли указать лишь на главные моменты соответствующей реальности. Особенно впечатляюще, именно в связи с нашей темой и с тем, что преисподняя – это реальность полностью десубстанциализированная, антиметафизичная, звучит утверждение Бахтина, согласно которому преисподняя – это на самом деле хаос. В этом хаосе «границы между лицами и вещами» ослаблены, вещи утратили свою суть и получили новое употребление (Бахтин подробно рассуждает о том, что всё, попавшее в карнавальный ад, сводится на уровень «подтирок»). Наконец, в нем исчезают и имена вещей, превращаясь в клички и прозвища[1184]. Бахтинская «веселая преисподняя» — антипод софийного космоса, в который был устремлен взгляд русских метафизиков. Указанием на эту полярность русской философии XX в. нам хотелось бы завершить данные заметки.
К сопоставлению двух редакций книги М. Бахтина о Достоевском[1185]
Вбахтиноведческом обиходе привычным стало словосочетание «книга Бахтина о Достоевском». Однако если пристально всмотреться в концепции двух редакций этой книги («Проблемы творчества Достоевского», 1929 г., «Проблемы поэтики Достоевского», 1963 г.), то можно убедиться, что в действительности мы имеем дело едва ли не с двумя разными теориями творчества Достоевского. Исследователями уже положено начало сопоставлению двух изданий бахтинского труда [1186]. Я не ставлю себе целью