Шрифт:
Закладка:
И тень улыбки в черноте глаз скользит.
А сам дон Диего говорит, произносит немыслимо мягко и в тоже время… непреклонно:
— Я подарю вам другой падпараджа, slečna Krainova.
Не стоит.
Хватит с меня камней, но… руку, на которой ослепляет всполохом печатка, дон Диего приподнимает, делает, становясь на миг так похожим на пани Власту, едва заметный жест пальцами.
Шевелит ими.
И человек, невидимый до этого, будто собирается из воздуха.
Держит почтительно футляр, который дон Диего неторопливо открывает, подзывает меня одним только поворотом головы и взглядом.
— Посмотрите, slečna Krainova.
Я смотрю.
Я уже его видела, я уже его выбирала.
Играющий всеми оттенками красного, жёлтого и оранжевого необыкновенный сапфир. Падпараджа, в названии которого сплелось так много всего. Камень-солнце, пойманное в невесомую паутинку из золота.
— Его подарили Алонсо Альваро де Веласко, который, как, должно быть, вам известно, первым в нашем роду взялся шлифовать драгоценные камни. Это подарок Её Величества Изабеллы за верность испанской короне и лучшие украшения.
— Я не могу принять такой подарок, — головой я покачиваю отрицательно, прячу совсем по-детски руки за спину.
И к Диму на шаг я отступаю.
Он же рядом.
Не вмешивается в нашу беседу, но держится так, что я спокойна. Я знаю, что не одна и здесь, на чужой земле, и всегда, где бы я ни оказалась, за мной и рядом со мной Дим. Поддержкой, защитой, силой, которая даёт держать высоко поднятый подбородок и королевскую осанку.
— Можете, slečna Krainova, — дон Диего… гремит.
Тихо, но… внушительно.
До прикушенного языка, затолкнутых поглубже возражений и странного чувства… вины, стыда. Или собственной глупости, от которой пререкаться я вдруг посмела, не промолчала там, где следует.
— Вы можете забыть про него сами, убрать в ячейку швейцарского банка, но ваши дети, внуки… У них есть право на этот камень.
— Я…
— Забирайте, — он обрывает.
Ещё более стремительно.
Требовательно.
И его лицо искривляется, как от боли, невыносимой и дерущей на сотню частей. И я беру, непослушными, как у Дима, руками я принимаю.
Не подарок, а… плату за молчание?
Об Алехандро, про которого нигде и ничего не написали, не упомянули в заголовках о серебряном городе и стариной шахте. Или о Вороне, который везде так и остался страшным человеком в чёрном плаще-домино.
Извинения?
Вот такие, облеченные в подобный солнцу камень и стоимость, которую даже узнавать страшно.
— Вам пора, slečna Krainovа, — дон Диего добавляет.
Отворачивается, чтобы по мраморной дорожке райской кущи пойти. Уйти, не прощаясь, как и прийти, не здороваясь.
И на Дима я смотрю растерянно.
Он же пожимает плечами, протягивает молча руку, чтобы в противоположную сторону, к дому, возле которого остались ждать Кармен и Айт, потянуть.
И мы почти уходим, когда дон Диего останавливается.
Окликает меня.
— Вы все меня спрашивали, slečna Krainova. Про коллекцию и Прагу, — он, сжимая до побелевших пальцев набалдашник трости, выговаривает медленно, смотрит, как жжёт, чёрными всё же демоническими, не человеческими, глазами. — Моя жена. Она любила Тэффи, была с ней знакома. Они жили рядом на рю Буассьер. В Париже. А Прага… Эва всегда хотела в ней побывать.
Только не успела.
Это повисает в пропеченном полуденном воздухе.
Не произносится ни кем вслух, и его признание, за которое отдали бы пару тысяч евро куча журналов и журналистов, я принимаю молча.
Оставляю навсегда при себе.
— Он похож на твою бабичку, — Дим говорит уже в самолете.
Когда высоту мы набираем, а прокаленная солнцем чужая земля остается далеко внизу, превращается в неразличимую точку Кармен, что на прощание внезапно обняла и спасибо подозрительно севшим голосом сказала.
Осталась там, в сказочном дворце Шахерезады, что тоже уменьшается.
А небо… оно, наоборот, приближается.
И в иллюминатор, на жемчужные облака, я смотрю. Мы летим сквозь них и над ними, над белоснежными холмами, из которых фантасмагорические фигуры сплетаются. Ткутся, становясь лицами.
— Ты поэтому ему не сказала?
Дим спрашивает проницательно, в мою макушку и волосы, которых губами касается.
А я…
— Не знаю. Возможно. Да, — я вздыхаю, вожусь, чтобы с ногами в огромном кресле удобней устроиться, переплести свои пальцы с его. — Они, правда, похожи. И бабичка на его месте не пережила бы. И он бы тоже не смог.
А потому дон Диего не узнает.
Никогда не узнает, что тайник Собора оказался пуст, не было там Великого Падпараджа, только пыль, которую Алехандро, как и я, разглядел.
Он нашёл её.
Погиб, гоняясь за… химерой.
— Как думаешь, куда он делся? — я спрашиваю задумчиво.
Разглядываю пышные и разорванные, как клочья ваты, облака, из которых лицо Альжбеты выступает, улыбается чуть лукаво.
Одну загадку она оставила навсегда.
— Думаю, это тайна, которую мы никогда не откроем.
— Тогда открой мне другую тайну, — я, отстраняясь, прошу серьёзно.
О совсем другом.
Но Дим понимает, усмехается едва заметно, чтобы к себе притянуть, положить подбородок на мою голову и тайну, самую важную и нужную мне, шёпотом открыть:
— Я люблю тебя, Север.
Эпилог
Семь лет спустя
близь Свакопмунда, Намибия
Квета
— …страна двух пустынь, щелкающего языка, изменчивых дюн и вод суровой Атлантики — вот та малая часть, которая будет ждать вас в Намибии… — я, привычно жестикулируя, заканчиваю вдохновенно, держу и улыбку, и взгляд.
Иду, проваливаясь в мокрый от набегающих волн песок, но… большой палец мне показывают, а значит в кадре я умудряюсь вышагивать красиво.
Не паралитической цаплей.
Которой меня назвали недели две назад, когда в Виндхук мы только прилетели и снимать начали. Меня вот обозвали, а я мстительно запомнила и Аге, дабы некоторым неповадно было, при случае нажаловалась.
— …летайте, расправив крылья. Ваша Стрекоза, — я заключаю.
Продолжаю улыбаться, раскрывая ладонь, с которой стрекоза, пририсованная графикой, в готовом выпуске ввысь полетит.
Она сорвется неправдоподобно красивой картинкой.
А пока… я считаю до пятнадцати.
Выверяю шаги, слушая уже не себя, а целый океан. Он же, шумный и многоголосый, говорит со мной прибоем, что раз за разом подбирается всё ближе, касается ботинок и назад, оставляя белые шапки пены, откатывается. Он, без границ до горизонта и немного дальше, простирается до туда, куда уходит закатное, червонное, солнце.
Он хрустит выброшенными на берег громадными ракушками, обрушивает очередной вал и холодные брызги, когда камеру Марек опускает.
А я говорю про себя пятнадцать.
— Квета, всё супер, — редкой и высшей похвалы меня удостаивают.
Изображают даже слабое подобие улыбки.
И не ворчат, когда оставшиеся между нами метры я в секунду преодолеваю и на его шее повисаю, болтаю ногами,