Шрифт:
Закладка:
Пани Власта, что стоит.
Сама.
Она держится белыми, под стать проему, худыми пальцами за дверной косяк. Впивается в него, чтобы шаг, оттолкнувшись и покачнувшись, сделать.
К Север.
На которую она смотрит, не видит меня.
Она ступает, держась дрожащими руками за стену. Переставляет босые ноги медленно и неуверенно, почти не отрывая от пола. Всё же идет, толкает саму себя вперед, рывками, как будто силы для каждого движения она копит, а после движется. Приказывает себе же через все возможные и невозможные, через немыслимое и недопустимое, через нельзя и не будет.
Будет пани Власта ходить.
Уже ходит.
Сжимая побелевшие губы и цепляясь столь же белыми пальцами за стену, она… заставляет себя ноги с места сдвинуть, пойти, чтобы до Север добраться. У неё есть цель, и взгляд от Ветки, что такая же бледная, она не отрывает.
Только покачивается.
И я отмираю.
Выдыхаю сквозь зубы не особо приличное и ругательное, чтоб под руку её подхватить, придержать кое-как. Твою же… бабушку, Север! Мне не хватит сил, если падать она вдруг решит. Я не удержу, пусть и веса в ней, кажется, нет не совсем.
Но это только кажется.
И её силы подходят к концу у самой кровати, а моих не хватает, поэтому на пол она медленно оседает. Оказывается на коленях, чтоб к Ветке дрожащую руку протянуть, схватить её ладошку, сжать.
— Прости.
Её шепот кажется придуманным, услышанным не так и неправильно.
Вот только она повторяет, громче и отчетливей:
— Девочка моя… прости…
Пани Власта не плачет.
Никогда.
Она не умеет, как все люди, рыдать, переживать, чтоб с эмоциями. Она бездушная и непробиваемая, как кричала Север. В её организме, который из железа, как Дровосек, нет места для слёз, никогда не было.
Или… Ветка их просто не видела.
Вижу я.
Отворачиваюсь, потому что нельзя такое видеть. Несгибаемые пани, способные бежать через охваченный беспорядками город, могут не стирать бегущие по лицу слёзы только наедине с собой.
— Он мертв? — она спрашивает глухо.
Требовательно.
И уточнять, кто именно, кажется дико глупо и неуместно.
— Да.
— Жаль, — пани Власта… удивляет, прижимает руку Север к губам, покачивается из стороны в сторону, продолжая стоять на коленях, когда быстрый взгляд я на неё бросаю.
Не помогаю встать.
И, пожалуй, на коленях она оказалась не из-за закончившихся сил. Такие, как она, на них только сами встать могут.
— Я бы сама… из-за него. Всё. Славка. Она — всё, что у меня есть. Осталось. А он… он стрелял в моего мужа. Вызвал. На дуэль. Саша не мог отказаться. Честь. А он… подло. В спину, пока не досчитали. Я приказала убраться. Никогда больше. Никогда. Чтоб духу его не было. Возле. Моей семьи. Он не смел. К Славке.
Она выговаривает ожесточенно.
Отрывчато.
На том же упрямстве и гордости, что держаться её заставляют. Говорить, поднимать руку, чтобы Ветку по волосам погладить.
А после обернуться ко мне, спросить неожиданно, но требовательно:
— Ты её… любишь?
— Люблю, — я отвечаю уверенно.
А Север открывает глаза.
Сама.
Глава 57
Прага, Чехия — провинция Гранада, Испания
Май, 15
Квета
— …Фанчи перевезла свои вещи в папину квартиру и выставила Элишку. Она заявила, что они с пани Властой справятся и сами, — я рассказываю обстоятельно, чищу гранат, сок которого, сладкий и едва кислый, бежит по рукам.
Марает.
И пальцы, как в детстве, я украдкой облизываю.
— И что пани Власта?
— Не возражала. Она вообще… изменилась, — я отвечаю задумчиво.
Выковыриваю спелые и граненные, как рубины, тёмно-красные зёрна, чтоб на подставленную ладонь Дима их пересыпать.
Оценить, что мало.
Можно дальше воевать с твёрдой кожурой, вытягивать на всю скамью ноги, говорить, привалившись к груди Дима, и… довольно щуриться.
От гранатовых брызг.
Или солнца, которое майское и дневное.
Оно пробивается золотыми бликами сквозь зелёные-зелёные раскидистые кроны сотни сотен деревьев, путается в траве и разноцветных цветах. Оно отражается в крыльях сверкнувшей над нами стрекозы, переливается.
И ещё крадется.
Пробирается любопытными лучами по садовым дорожкам вслед за проходящими людьми, за важным бутузом, что педали велосипеда крутит сосредоточенно, буксует на пригорке и, краснея от натуги, пыхтит.
Он оглядывается на мать.
А солнце… брызжет, заливает весь Петршин, на который из больницы я всё ж сбежала. Или удрала, как проворчал Дим, но останавливать не стал. Даже, наоборот, пообещал моему врачу под личную ответственность взять и проследить.
Вернуть к семи вечера.
Правда, обещал он это иронично. И как-то так, что бледности, от которой заполыхавшие щеки было не видно, я первый раз порадовалась.
…вот чего он…
— Бабичка мне рассказала. Про дедечку. И Герберта, — к разговору, отгоняя непрошенные мысли, я возвращаюсь, устраиваюсь удобней, умещая затылок на левом плече Дима и сгибая одну ногу, и на уже ставшее привычное болезненное нытье в боку внимание не обращаю.
Оно пройдет.
Со временем.
У нас ведь есть теперь время, как и этот день, солнце и гранат.
— Мы… никогда не бедствовали, — я произношу, взвешивая и слова, и корки, которые на край скамейки откладываю. — Какая бы не приходила власть, у нас оставались фамильные ценности. Книги. Замок. Его даже в сорок седьмом, когда всё государству уходило, оставили. Не знаю почему… Может, из-за прадедушки, отца бабички. Его расстреляли во время войны, он в сопротивление входил. Замок отобрали только в начале шестидесятых. Бабичка говорит, моя прабабушка не пережила именно его потерю. Во время войны и после многое продать и отдать пришлось, а за него держались до последнего. Не удалось, но до этого в нём, как и положено, имелся штат прислуги и управляющий. Отец Герберта. Бабичка там с ним и познакомилась. Они росли вместе.
Росли-росли и выросли.
И пан Герберт влюбился в бабичку.
— Он любил её, а она твоего деда, — Дим проговаривает за меня.
А я, смотря на шумящие от ветра верхушки деревьев, вижу перед глазами неподвижное лицо бабички, соглашаюсь.
Продолжаю тише:
— Он не мог смириться, что она выбрала не его. Пан Герберт… устраивал сцены. А за пару дней до свадьбы вызвал дедечку на дуэль. Кинул в него перчатку. При всех. Такое только кровью смывается. Дедечка не мог отказаться. Понимаешь?
Бабичка вот понимала.
Только злилась.
Даже спустя столько лет, рассказывая мне, она злилась и волновалась, словно проживала вновь. И её пальцы,