Шрифт:
Закладка:
Имя уместное: слово “страсть” обозначает то, что претерпевают, а следовательно, с точки зрения семантики, некий избыток чувства, в котором нет места разуму.
Отец не зря назначил меня на эту роль. Я для нее подхожу. Во мне было довольно слепоты, чтобы настолько обмануться, во мне было довольно любви, чтобы простить себя, и довольно гордости, чтобы не склонить головы.
Я совершил величайшую ошибку. Она будет иметь неисчислимые последствия. Ну что ж, ошибки имеют последствия, такова их природа. Если я могу себя простить, значит, все, кто серьезно ошибется, смогут себя простить.
– Свершилось.
Я произнес это вслух. Сказал и только потом заметил. Все это слышали.
Слово мое вызывает бурю смятения. Небо внезапно темнеет. Не могу опомниться – какую власть имеют мои слова! Я бы с радостью говорил еще, вызывал еще какие‑нибудь явления природы, но у меня нет сил.
Лука напишет, что я сказал: “Отец, прости им, ибо они не ведают, что творят”. Бессмыслица. Мне надо было простить самого себя: я наделал больше ошибок, чем люди, и не у отца я просил прощения.
Хорошо, что я такого не говорил: это была бы снисходительность по отношению к людям. Снисходительность – самая для меня ненавистная форма презрения. И, откровенно говоря, не в том я положении, чтобы презирать человечество.
И я не говорил Иоанну (его здесь тоже не было, как и других учеников): “Се Матерь твоя”, а матери (отсутствовавшей по доброте своей) – “Жено, се Сын твой”[8]. Иоанн, я очень тебя люблю. Но это не дает тебе права писать невесть что. Впрочем, это не имеет значения.
Мне нельзя себя растрачивать: я достиг той стадии, когда слово производит наконец нужное действие. Какого перформативного эффекта я хочу добиться?
Ответ врывается прямо в сердце. Из самых моих глубин рвется желание, больше всего мне присущее, моя драгоценная потребность, мое секретное оружие, мое истинное “я”, то, из‑за чего я любил жизнь и люблю ее до сих пор:
– Жажду.
Поразительная просьба. Такого никто не ожидал. Как человек, терпящий долгие часы такие страдания, может иметь столь заурядную потребность? Моя мольба выглядит такой же странной, как если бы я попросил опахало.
Вот доказательство, что я спасен: да, при той мере боли, какой я достиг, я еще могу обрести счастье в глотке воды. Настолько вера моя невредима.
Из всех слов, что я произнес на кресте, это – самое важное; больше того, только оно и важно. Взрослея, мы учимся не утолять голод сразу, едва он даст о себе знать. Но никто не учится оттягивать миг утоления жажды. Когда она возникает, о ней говорят как о чем‑то бесспорном и срочном. Отрываются от любых дел и ищут, что бы попить.
Я не осуждаю, пить – это упоительно. Мне только жаль, что никто не исследует бесконечность жажды, чистоту этого порыва, наше суровое благородство в ту минуту, когда мы испытываем ее.
Иоанн, 4:14: “Кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек”. Почему мой любимый ученик изрекает такую чушь? Любовь Бога – вода, что никогда не утоляет: чем больше пьешь, тем сильнее жаждешь. Вот наконец наслаждение, не умаляющее желания!
Попробуйте сами. Каким бы делом вы ни занимались, физическим или умственным, добавьте к нему настоящую жажду. Ваши искания станут острее, точнее, величественнее. Я не прошу вообще не пить, я предлагаю немного подождать. В жажде таится столько открытий!
Начиная с радости, когда пьешь, – ее никогда не славят, как должно. Насмехаются над словами Эпикура: “Стакан воды, и я умру от удовольствия”. Какое заблуждение!
Воистину говорю вам, хоть я и прибит гвоздями, от стакана воды я бы умер от удовольствия. Сомневаюсь, что я его получу. Горжусь уже тем, что желаю его, и счастлив при мысли, что не только я познаю это наслаждение.
Естественно, такой ситуации никто не ожидал. На Голгофе нет воды. А если б и была, никто не сумел бы добраться до моей головы и поднести чашу к губам.
Слышу, у подножия креста какой‑то солдат говорит командиру:
– У меня есть вода, смешанная с уксусом. Можно, я протяну ему намоченную губку?
Командир разрешает – наверное, не понимая, как важна моя просьба. При мысли, что я в последний раз испытаю подобное ощущение, меня бросает в дрожь. Я слушаю шорох губки, впитывающей жидкость: этот сладостный звук заставляет меня замирать от счастья. Солдат насаживает губку на острие копья и поднимает к моему рту.
Я вконец обессилел, но впиваюсь зубами в губку и высасываю ее сок. Я ликую. Как хорошо! Какое чудо – этот привкус уксуса! Я сосу несравненную жидкость, губка обильна ею, я пью, я целиком отдаюсь усладе. Не оставляю в губке ни капли.
– У меня еще осталось, – говорит солдат. – Можно я дам ему губку еще раз?
Командир запрещает:
– Хватит.
Хватит. Какой ужасный глагол! Воистину говорю вам: никогда не хватит.
У командира не больше причин запрещать, чем разрешать. Командовать – непонятное занятие. Я считаю себя счастливым, я смог попить в последний раз, пусть моя жажда нисколько не утолена. У меня получилось.
Собирается гроза. Люди хотят, чтобы я умер. Эта бесконечная агония начинает надоедать. Мне бы тоже хотелось умереть побыстрее. Не в моей власти ускорить кончину.
Небо рвется пополам – молния, гром, ливень. Недовольная толпа рассеивается, хорошо еще, что зрелище дармовое, он даже не умер, вообще ничего не произошло.
У меня нет сил вытянуть язык и ловить на него дождь, но он смачивает мои губы, и я испытываю несказанную радость, вдыхая еще раз лучший в мире запах, который однажды назовут красивым именем “петрикор”.
Магдалина по‑прежнему здесь, передо мной, смерть будет идеальной, идет дождь, а глаза мои погружены в глаза любимой женщины.
Великий миг настал. Мука моя отступает, сердце разжимается, как челюсть, и в него входит бремя любви, превосходящей все, это за гранью удовольствия, все отверзается в вечность, чувству избавления нет предела, цветок смерти бесконечно раскрывает свои лепестки.
Сюжет начинается. Я не говорю: “Отец, для чего ты меня оставил?” Так я думал гораздо раньше, сейчас я так не думаю, я вообще не думаю, у меня есть дело получше. Моим последним словом