Шрифт:
Закладка:
Итак, решите, дорогой друг. Если вы еще можете помочь мне, вы сделаете это, я знаю, и не могу удержаться, чтобы не сказать, что вы сделаете хорошо, поступив так. Если вы не можете, пусть это письмо не огорчает вас и не потревожит вашего одиночества. Написать вам, во всяком случае, уже есть удовлетворение для моего признательного сердца, а ваш ответ, каков бы он ни был, будет для меня счастливым событием.
Ваш друг Пьер Леру.
Вот мой адрес: Через Лондон. Г-ну Арнольду. Highknoll Cottage. Claremonthill. Saint-Hélier. (О-в Джерси)».
Жорж Санд до конца осталась верна своему учителю, и когда, вскоре после возвращения его в Париж после осады, он умер, среди ужасов гражданской войны, 12 апреля 1871 г., и коммунистическое правительство, величественно отказав в предложенной Жюлем Валлесом покупке для Леру вечного места погребения вместо временного (т. к. первое-де «не согласно с демократическими и революционными принципами»), соблаговолило лишь послать двух своих представителей на похороны «не поборника мистической философии, за которую ныне мы расплачиваемся, а политика, который после июньских дней храбро выступил защитником побежденных»,[437] – то Жорж Санд пешком проводила его гроб до кладбища. И надо полагать, что это молчаливое оказание последней дани уважения замечательному человеку и великому мыслителю со стороны его друга и ученицы – величайшей писательницы XIX века, гораздо более говорит о его непреходящем значении для столь любимого им человечества, чем если бы все коммунистическое правительство, столь мало умевшее ценить идеи Леру и столь ревностно возвеличивавшее незначительный факт из его жизни, шло в торжественной процессии за этим скромным гробом.
Живые покойники и Жорж Санд.
Мы позволим себе якобы отвлечься в сторону и поделиться с читателем эпизодом чрезвычайно курьезным, полным глубокого социально-философского значения, а для нас и особенно интересным. А именно, мы позволим себе привести без всяких собственных комментариев и выводов рассказ одного замечательного русского человека, рано умершего и недостаточно оцененного в нашей бедной замечательными людьми стране, соединявшего в одном лице разностороннего ученого, даровитого публициста, талантливого писателя и удивительного драматического чтеца и актера. Мы говорим о покойном В. Н. Майнове.[438] Вот что он рассказывает в «Историческом Вестнике» 1881 г. в этнографическом очерке под заглавием: «Живые Покойники».
«Попал я раз в такие палестины нашей обширной родины, что ни один становой туда не показывался, обрел я, наконец, тот Щедринский уголок, куда «не успели еще прислать окладного листа». Где это было – говорить незачем, а то окладной лист пришлют, и начнутся тогда для этого таинственного уголка «исторические времена». Скажу лишь одно: было все это на севере, но не на том, что понимают под «севером петербургским». Север сказался тут новгородской старой речью, старинным обличьем новгородским, отсутствием помещиков в былое время, неиспорченностью народа и истовым восьмиконечным крестом, который – что ни говори, а все коренной наш, русский древний крест, крест Владимира Св. и Ольги...
Лошадей мы давно уже бросили; долго, дней пять уже, как шли сухопутьем, наволоком, побросавши и лодки... Целых двести верст ушли даже от тех мест, где живет настоящий человек, т. е. обложенный разными податями. Пять дней, кроме леса и ржавого железистого болота, я ничего не видел; пять дней, что настреляем, то и съедим. Надоело: захотелось избы, человека, говора людского. К вечеру, часу в седьмом, из-за леса показалась прогалинка, а на прогалинке не то село, не то деревня, напоминавшая одну из картин, приложенных к описанию путешествий Олеария и Герберштейна.
Посреди прогалины возвышались высокие двух и даже трехстройные дома из здорового хозяйственного – благо не занимать его стать – леса, а за домами серебрилась широкая, многоводная да и многорыбная река. Видно, живут здесь люди не в нуждишках повседневных, не «изголоду в недоядь», а словно какие тузоватые хозяева, у которых закрома от хлеба-зерна ломятся. А зерна-то и в помине нет... Вся тут еда, все довольство не в хлебе, не в зернушке задачливом, а в тех лесах и реках непроезжих и непроходных, где не только еще не слышится «мерзкого свистанья бесовского», но даже и погикиванья земского ямщика, где звон колокольцовый никогда еще не раздавался. В лесу дичи и зверя напасено на охочего человека вволю, а в реке Т., да в плесах по ней и в дамбах – рыбы девать некуда! Девать-то, положим, и есть куда, так как давно завелось, что добрые люди являются сюда за товаром и по первопутке свозят его в те места, где давно уже завелись и окладные листы и ярмарки. А на спрос, где товар достали и почем? – Один ответ, один побыть: «где куповали, там теперь нас нет, а почем? – по деньгам»... А я, признаться, еще в Петербурге наслушался рассказов о какой-то новой секте, которую кто называл «нетчиками», кто «нетовцами», прибавляя для пущего страха эпитет «глухая», – а кто и прямо-таки «сожигальщиками».
Что это за секта, во что верит и что именно отрицает, никак доведаться я в нашем неведущем Петербурге не мог, и принужден был выждать того времени, когда самому привелось побывать в тех местах... И вот случайно наталкиваюсь на Артамона Васильича (Артамон был «мужик ражий», лет 45 и тоже из старообрядцев), который, по счастью, скоро облюбил меня и «раскрылся по душе», что «он-де самый ихний сбытчик и есть». Слово за слово, рассказ за рассказом, дошли до подробностей и порешили, что Васильич сведет меня к «покойникам», как сам он их называет, – «потому-де живут в покое и о покое Бога молят»...
Не прошло и получаса, как я уже сидел в просторной, но далеко не светлой избе и самоварился с хозяином «старцем Абросимом» – главным начальником и верховодою «покойников». Артамон так прямо и привел меня сюда, словно к хозяину, который не скрывается от «рассейского мира», на большой дороге живет, а не хоронится в лесу и болотине от нескромного глаза докучного посетителя. Потолковали мы с ним часочек времени, и пошла у нас «игра в открытую», а то было сначала, не смотря на самую лестную для меня рекомендацию Артамона, старик все приглядывался, да прислушивался, нет ли во мне какого подвоха»...
Далее автор сообщает, что «все речи старца Абросима» он тут же «намечал у себя в записной книжке», что «говорил он медленно, и записывать не