Шрифт:
Закладка:
Впрочем, в одном известном месте Кант говорит: «Я утверждаю, что во всяком частном учении о природе подлинной науки отыщется лишь столько, сколько там математики»{153}. Подразумевается чистое разграничение в сфере ставшего, поскольку оно проявляется как закон, формула, число, система, однако закон без слов, числовой ряд как результат простого считывания показаний измерительных приборов невозможно даже представить, как умственную процедуру, в полной чистоте. Всякий эксперимент, всякий метод, всякое наблюдение произрастает из целостного созерцания, выходящего за рамки математического. Всякий ученый опыт, чем бы он ни был помимо и сверх того, является также свидетельством символических способов представления. Всякий сформулированный на словах закон – это живой, насквозь одушевленный порядок, наполненный наиболее глубинным содержанием одной, и только одной культуры. Если кому-то будет угодно заговорить о необходимости, поскольку она является одним из требований всякого точного исследования, то здесь в наличии имеется даже двойная необходимость в области душевного и живого, ибо то, что история всякого единичного исследования вообще имеет место, а также когда и как это происходит – это судьба; и еще необходимость в рамках познанного, для которой у нас, западноевропейцев, в ходу наименование каузальность. Пускай чистые числа физической формулы представляют собой каузальную необходимость; наличие теории, ее возникновение и продолжительность жизни – это судьба.
Во всяком факте, даже наипростейшем, уже содержится теория. Факт – это однократное впечатление на бодрствующее существо, и все зависит от того, был ли тот, на кого он пришелся, человеком античности или Запада, готики или же барокко. Задумаемся над тем, как воздействует молния на воробья или же на ведущего наблюдение как раз в этот же самый момент естествоиспытателя и насколько больше содержится в этом «факте» для последнего в сравнении с «фактом» для первого. Современный физик слишком легко забывает о том, что уже такие слова, как «величина», «положение», «процесс», «изменение состояния», «тело», представляют собой специфически западные образы, со смысловым ощущением, которое больше не может быть ухвачено словом и остается всецело чуждым для античного или арабского мышления и чувства. Однако это смысловое ощущение полностью господствует над характером научных фактов как таковых, над способом извлечения познания. Еще в большей степени это относится к таким усложненным понятиям, как «работа», «напряжение», «квант действия», «количество теплоты», «вероятность»[333], каждое из которых содержит в себе настоящий природный миф. Мы воспринимаем подобные мысленные образования как результат непредубежденного исследования, да в некоторых случаях к тому же считаем их окончательными. Между тем какой-нибудь незаурядный мыслитель времен Архимеда по основательном изучении современной теоретической физики несомненно бы сказал, что ему непостижимо, каким образом кто-либо может именовать наукой такие произвольные, причудливые и спутанные представления, да еще считать их необходимыми следствиями из имеющихся фактов. Научно обоснованными следствиями были бы скорее… – и он, со своей стороны, на основе тех же самых «фактов», а именно фактов, которые увидены его глазами и оформлены в его уме, развил бы такие теории, которым наши физики внимали бы с изумленной усмешкой.
Каковы же тогда те фундаментальные представления, что с внутренней последовательностью развились в целостной картине современной физики? Поляризованные пучки света, блуждающие ионы, разбегающиеся и ускоряющиеся частицы газа кинетической теории газов, магнитные силовые поля, электрические потоки и волны – разве все это не представляет собой фаустовских видений, фаустовских символов, теснейшим образом связанных с романской орнаментикой, с устремленностью готических сооружений ввысь, с походами викингов в неведомые моря и с томлением Колумба и Коперника? Разве этот мир форм и образов не вырос в точном соответствии с современными ему искусствами, перспективной масляной живописью и инструментальной музыкой? Разве это не та же страстная наша направленность, пафос третьего измерения, символического выражения которого мы достигли как в душевном образе, так и в воображаемой картине природы?
2
Отсюда следует, что в основе всякого «знания» о природе, пускай даже самого точного, лежит религиозная вера. Чистая механика, к которой западная физика хотела бы свести природу, усматривая в этом свою конечную цель – цель, которой служит этот образный язык, – предполагает догмат, а именно религиозную картину мира готических столетий, посредством которой она стала духовным достоянием западного культурного человечества, и лишь его одного. Не бывает науки без бессознательных предпосылок такого рода, над которыми не властен исследователь, причем таких предпосылок, которые можно возвести к самым первым дням пробуждающейся культуры. Не бывает естествознания без предшествовавшей ему религии. В этом моменте не существует никакой разницы между католическим и материалистическим воззрением на природу: оба они разными словами говорят одно и то же. Имеется религия и у атеистического естествознания; современная механика – это буквальная копия религиозного созерцания.
Предрассудок городского человека, достигшего в Фалесе и Бэконе вершин ионики и барокко, приводит критическую науку к высокомерному противостоянию предшествующей религии еще лишенной городов земли, поскольку наука будто бы занимает преимущественные позиции по отношению к вещам и обладает присущими исключительно ей истинными методами познания, а потому вправе эмпирически и психологически объяснять саму религию и ее «преодолевать». Однако история высших культур показывает, что «наука» представляет собой поздний и преходящий спектакль[334], который относится к осени и зиме этих великих биографий. Как в античном, так и в индийском, арабском и китайском мышлении она продолжалась несколько столетий, за которые исчерпала