Шрифт:
Закладка:
Это – то самое воззрение, которое Дарвин кружным путем через Мальтуса с неодолимым успехом провозгласил как якобы соответствующее картине животного мира. Политэкономическое происхождение дарвинизма доказывается тем фактом, что эта система, измышленная на основе сходства высших животных с человеком, не соответствует уже миру растений и приходит к нелепостям, когда ее с ее волевой тенденцией (половой подбор, мимикрия) всерьез желают применить к примитивным органическим формам[329]. Доказать для дарвиниста – это так расположить и образно истолковать специально подобранные факты, что они будут соответствовать его историко-динамическому базовому ощущению «развития». «Дарвинизм», т. е. совокупность весьма разнохарактерных и противоречащих друг другу воззрений, общим моментом в которых является исключительно применение каузального принципа к живому, т. е. метод, а вовсе не результат, был во всех деталях известен уже в XVIII в. Теорию происхождения человека от обезьяны Руссо отстаивает уже в 1754 г. От Дарвина здесь лишь манчестерская система, популярность которой объясняется ее скрытым политическим содержанием.
Здесь нам открывается духовное единство столетия. Начиная с Шопенгауэра и до Шоу все как один, сами о том не догадываясь, оформляли один и тот же принцип. Все руководствовались идеей развития, в том числе и те, кто, как Геббель, ничего не знали о Дарвине, причем не в ее глубокой гётеанской, но в плоской цивилизованной редакции, будь то с политэкономическим или же биологическим отпечатком. В рамках идеи развития, фаустовской от начала и до конца, резко противоположной вневременной аристотелевской энтелехии, поскольку в ней обнаруживается страстный порыв к бесконечному будущему, единая воля, единая цель, идеи, которая a priori представляет собой форму нашего видения природы и даже не нуждалась в том, чтобы быть открытой как принцип, поскольку она имманентна фаустовскому духу, и только ему одному, в ее рамках, говорю я, происходит также и переход от культуры к цивилизации. У Гёте она возвышенная, у Дарвина плоская, у Гёте органическая, у Дарвина механическая, у того она – переживание и символ, у другого – познание и закон, там она зовется внутренним совершенством, а здесь – «прогрессом». Дарвиновская борьба за существование, которую он навязал природе, а не вычитал из нее, – это всего лишь плебейская редакция того прачувства, которое движет великими событиями в шекспировских трагедиях. То, что там внутренне видится как судьба, ощущается и воплощается в образы, понимается здесь как причинно-следственная связь и приводится к поверхностной системе целесообразностей. И эта система, а не то прачувство лежит в основе речей Заратустры, трагики «Привидений»{149}, проблематики «Кольца нибелунгов». Один только Шопенгауэр, за которого изо всех сил держится Вагнер, как первый в ряду, ужаснулся тому, что было им открыто (в этом – корень его пессимизма, высшее выражение которого мы встречаем в музыке «Тристана»), между тем как те, что следовали за ним, и прежде всего Ницше, приходили от этого в восторг, подчас несколько принужденный.
В разрыве Ницше с Вагнером, этом последнем событии в истории немецкого духа, на котором лежит отпечаток величия, кроется смена им учителя, его бессознательный переход от Шопенгауэра к Дарвину, от метафизической к физиологической формулировке одного и того же мироощущения, от отрицания к утверждению того воззрения, которое признают они оба, а именно воли к жизни, тождественной с борьбой за существование. В «Шопенгауэре как воспитателе» развитие еще означает внутреннюю зрелость; сверхчеловек – продукт механической «эволюции». Так что «Заратустра», этот плод ревности одного провозвестника к другому, в плане этическом выражает бессознательное сопротивление «Парсифалю», оставаясь в плане художественном в полной от него зависимости.
Однако Ницше был еще и социалистом, сам того не зная. Социалистическими, практическими были не его лозунги, а инстинкты, направленные на физиологическое «благо человечества», о чем ни Гёте, ни Кант никогда и не помышляли. Материализм, социализм и дарвинизм можно разделить лишь искусственно и на поверхности. Потому-то и оказывается возможным то, что Шоу было достаточно придать тенденциям морали господ и выведения сверхчеловека небольшой, причем логичный поворот, чтобы получить в третьем акте «Человека и сверхчеловека», одном из наиболее значительных и характерных произведений конца эпохи, самую настоящую формулировку своего социализма. Здесь Шоу лишь высказал (однако без всякого стеснения и ясно, с полным сознанием тривиальности) то, что должно было быть сказано в неисполненных частях «Заратустры» со всей вагнеровской театральностью и всей романтической расплывчатостью. Надо лишь уметь отыскивать необходимые практические, вытекающие из структуры общественной жизни предпосылки и следствия хода рассуждений Ницше. Он обходится такими неопределенными оборотами, как «новые ценности», «сверхчеловек», «смысл земли», и остерегается или боится излагать все точнее. Шоу на это идет. Ницше замечает, что дарвинистская идея сверхчеловека вызывает на свет понятие выведения, однако дальше этого звучного выражения не идет. Шоу же задается вопросом (ведь бессмысленно об этом говорить, если ты ничего не желаешь сделать), как это должно