Шрифт:
Закладка:
4
Всякое учение об атомах, в соответствии с этим, представляет собой миф, а вовсе не опыт. В нем культура открывает самой себе свою сокровеннейшую сущность – посредством формирующей теоретической силы своих великих физиков. То, что существует протяженность как таковая, вне зависимости от чувства формы и мироощущения познающего субъекта, – это критический предрассудок. Мы полагаем, что в состоянии исключить жизнь; мы забываем, что познание так же относится к познанному, как направление – к протяженности, и что только живое направление расширяет воспринятое в глубину и в даль, до пространства. «Познанная» структура протяженного – это символ познающего существа.
Выше уже было указано[347] на решающее значение переживания глубины, тождественного с пробуждением души, а значит, с сотворением относящегося к ней внешнего мира. Соответственно в простом восприятии чувств имеется лишь длина и ширина; посредством живого, осуществляющегося с глубочайшей необходимостью акта истолкования, который, как и все живое, обладает направлением, подвижностью, необратимостью (сознание этого и составляет настоящее содержание слова «время»), сюда прибавляется глубина, а тем самым создается действительность, мир. Сама жизнь включается в пережитое как третье измерение. Двойной смысл слова «даль», как будущее и как горизонт, обнаруживает глубокий смысл этого измерения, которое только и вызывает на свет протяжение как таковое. Оцепеневшее, только что прошедшее становление – это ставшее, оцепеневшая, только что прошедшая жизнь – это пространственная глубина познанного. Декарт и Парменид сходятся в том, что мышление и бытие, т. е. представленное и протяженное, тождественны. Cogito, ergo sum [я мыслю, следовательно, существую (лат.)] – это всего только формулировка переживания глубины: «Я познаю, следовательно, я в пространстве». Однако в стиле этого познания, а значит, и познанного, приобретает значение прасимвол отдельной культуры. Осуществленное протяжение обладает в античном сознании чувственно-телесным присутствием, в западном же ему присуща нарастающая пространственная трансцендентность, так что постепенно разрабатывается цельная внечувственная полярность емкости и напряженности, в отличие от антично-зрительной полярности материи и формы.
Однако из этого следует, что в пределах познанного о живом времени еще не может даже идти речи. Оно уже вошло в познанное, в «бытие», в качестве глубины, так что длительность, т. е. вневременность, и протяженность тождественны между собой. Только познание обладает свойством направления. Физическое, мыслимое, измеримое время, чистое измерение – это ошибка. Спрашивается лишь, можно ли ее избежать или нет. Заменим в первом попавшемся физическом законе «время» на «судьбу» – и мы почувствуем, что в рамках чистой «природы» о времени нет и речи. Мир форм физики простирается вдаль ровно на столько же, на сколько родственные ему миры чисел и понятий, а мы уже видели, что, несмотря на Канта, между математическим числом и временем не существует даже самомалейшей связи какого бы то ни было рода. Однако этому противоречит факт движения в картине окружающего мира. Это нерешенная и неразрешимая проблема элеатов. Бытие или мышление несовместимы с движением. Движения «нет» (оно – «кажимость»).
И здесь естествознание во второй раз делается догматическим и мифологическим. Для того, кто пользуется словами «время» и «судьба» по наитию, ими затрагивается жизнь в глубиннейшей ее сути, вся жизнь, которую невозможно отделить от пережитого. Однако физика, т. е. наблюдающий рассудок, обязана их разделить. Пережитое «само по себе», мыслимое отделенным от живого акта наблюдателя, ставшее объектом, мертвое, неорганическое, косное – вот что теперь такое «природа», нечто подлежащее исчерпанию средствами математики. В этом смысле познание природы – это измерительная деятельность. И все же мы живем даже и тогда, когда наблюдаем, а значит, с нами живет и наблюдаемое. Та черта в картине природы, благодаря которой она не только «есть», от мгновения к мгновению, но и единым непрерывным потоком «становится» вокруг нас и с нами вместе, – это знак взаимной принадлежности бодрствующего существа и его мира. Эта черта именуется движением, и она противоречит природе как картине. Она представляет собой историю этой картины, и отсюда следует: точно так же, как посредством словесного языка наше понимание отвлекается от восприятия, как математическое пространство – от световых сопротивлений, «вещей»[348], так же точно и физическое время отвлекается от впечатления движения.
«Физика» исследует «природу». Следовательно, время известно ей только как отрезок. Однако сам-то физик «как таковой» живет посреди истории этой природы. Поэтому он вынужден понимать движение как математически устанавливаемую величину, как именование полученных в эксперименте и сведенных в формулы чистых чисел. «Физика есть полное и простое описание движений» (Кирхгоф). Ее намерение всегда было таковым. Речь, однако, идет не о движении на картине, но о движении самой картины. Движение в рамках физически понимаемой природы представляет собой не что иное, как метафизическое нечто, посредством которого только и возникает сознание следования одного за другим. Познанное лишено времени и чуждо движению. Это означает «ставшесть». Из органической последовательности познанного возникает впечатление движения. Содержание этого слова затрагивает физика не в качестве «рассудка», но как цельного человека, постоянной функцией которого является не «природа», но весь мир. Однако это есть мир как история. «Природа» – это выражение соответствующей культуры[349]. Вся физика представляет собой трактовку проблемы движения, в которой содержится проблема самой жизни, и не так, словно она будет однажды разрешена, но несмотря на то, что она неразрешима, и именно в силу этого. Тайна движения пробуждает в человеке страх смерти[350].
Исходя из того что познание природы представляет собой утонченный род самопознания (если понимать природу как отображение, как зеркало человека), попытка разрешить проблему движения есть попытка познания выйти на след своей собственной тайны, своей судьбы.
5
Удасться это может исключительно физиономическому такту, когда он становится творческим, а это испокон века происходит в искусстве, прежде всего в трагической поэзии. Движение приводит в замешательство лишь мыслящего человека; для созерцающего оно разумеется само собой. Полной системой механического созерцания природы является, однако, не физиономика, но именно система, т. е. чистая протяженность, упорядоченная логически и численно, никак не живая, но нечто ставшее и мертвое.
Гёте, который был поэтом, а не счетчиком, заметил поэтому: «У природы нет никакой системы; у нее есть, т. е. она сама есть жизнь и последовательность от неизвестного центра к непознаваемому пределу»{155}. Однако для того, кто не переживает природу, но ее познает, она имеет систему; если она – система и ничего сверх этого, то, следовательно, движение в ней является противоречием. Она может