Шрифт:
Закладка:
И вот, как-то дней через несколько нашего пребывания в Севастополе, когда жизнь наша вошла уже в колею, и мы вместе, после завтрака или обеда, ходили на прогулку в какой-нибудь небольшой сад, подошел ко мне Саша Волошин. После обычных расспросов о незначительных вещах, спросил он меня, не согласился ли бы я посетить известного русского писателя Аркадия Аверченко{493}, который живет здесь, болезнью привязан к кровати, и который хотел бы со мной познакомиться и о некоторых вещах меня расспросить. Я согласился и сразу же условился о месте встречи с Сашей, чтобы вместе побывать у Аверченко. Знакомство с Аверченко осталось у меня в памяти до сих пор как одно из интригующих событий.
В комнате на кровати лежал человек с лицом какого-то странного антропологического строения. То ли от болезни, то ли от расовой своей конституции имел он какие-то одутловатые губы, которые часто встречаются у евреев, чем они обязаны древней примеси африканской крови. Цвет волос не был у него такой черный, как у А.Волошина, но этой чертой он тоже имел бы право называться «негритосом». Поздоровавшись и сев у кровати, я сразу же спросил, чем именно вызвано его желание увидеться со мной, чем именно я могу служить ему.
До сих пор не понимаю причины того интереса Аверченко к украинскому делу, который он проявил, задавая мне вопрос за вопросом. Итак, я должен был рассказать ему вкратце историю национального нашего движения за последнее время, где-то еще от кануна революции 1905 года и до последних дней. Когда смотришь на выражение лица собеседника, то по нему видишь, переживает ли он то, что слышит, или ему скучно, или ему безразлично. Выступая перед группой людей, я невольно всегда ищу какое-то лицо, которое проявляет интерес к тому, что я говорю. От того, найдется ли среди слушателей такое лицо, у меня зависит форма доклада. Бывает так, будто не группе людей говоришь, а одному из них, потому что чувствуешь, что ему, как и тебе, разворачиваемые тобой события небезразличны, которые он вместе с тобой передумывает и сейчас же инстинктивно реагирует. Так вот редко бывало мне, чтобы слушатель так слушал, чтобы так менялось выражение его лица, чтобы так доставляло боль и радовало услышанное. Когда я дошел до перипетий борьбы Директории с тремя врагами одновременно, на севере Подолья — с белыми и красными русскими, и с поляками, да еще и перед лицом возможного вооруженного конфликта с румынами, лицо Аверченко стало лицом страдальца, мученика и у него на глазах выступили слезы… Может, просто ему плохо стало в эту минуту, может, просто болезнь в эту минуту дала себя как-то более отчетливо почувствовать, но я почему-то это отнес на счет интереса к моим словам. А может, у него где-то в глубине его души что-то заныло, что-то запекло такое, чего он раньше не испытывал. Много же таких, как он, малороссов, стали украинцами, когда у них запекло что-то внутри, и когда вся прежняя жизнь вдруг показалось не так прожитой, как бы надо было. Может, и он стал неофитом, как стал им во время революции Короленко, признаваясь С.Ефремову, будто с каким-то сарказмом насчет себя, что он, мол, «заблудился» было на своем веку…
Интересный еще был у меня в те дни разговор, на этот раз с большей группой людей. Подошел ко мне, в том же самом сквере, незнакомый молодой человек. Спросив, Чикаленко ли я, дал мне записку. Писала Галя Руденко, сестра моего товарища по Петербургу, Сергея Ивановича Руденко, старшего ученика Федора Кондратьевича Вовка. Я знал тогда всю его семью, потому что бывал у них частенько, а с сестрой и младшим братом ездили мы в экспедицию по Уралу, под руководством Сергея Ивановича. И вот неожиданное просьба — приехать к ней вечером на стакан чая.
Пошел. В большой комнате застал Галю в окружении пяти-шести молодых ребят, которые хотели, очевидно, посмотреть на экзотическую птицу — украинца. Какая же отличная картина той, что была в комнате Аверченко. Здесь все, а больше всех Галя, просто кипели от ярости ко всему украинскому, а больше всего к тому, что развитие событий свело их здесь со мной. Тоже до сих пор, только по-другому, удивляюсь, зачем вот звать к себе человека, к которому, возможно, не лично, а духовно ощущаешь только злость?.. Когда бывал я у них в Петербурге, то чувствовал интерес к Украине, но какой-то странный, будто немного болезненный. Дед, а может прадед старого Руденко был на Сечи и эмигрировал в Турцию, а потом с Гладким, будучи сам старшиной отряда других казаков, возвратившись домой на «царскую милость», получил имение на Екатеринославщине. Молодые Руденки родились уже не на Екатеринославщине, а на Урале где-то, потому что отец их, а может, уже и его родители, дохозяйничались до того, что надо было уже на государственной службе служить. Старик еще какой-то сантимент имел к Украине, а для