Шрифт:
Закладка:
Прежде (это началось почти с детства и все росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для губернии, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная <…> теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он, хотя не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно все становится больше и больше (662/8:10).
В следующих за сценой разговора с Федором главах, где Левин тестирует свое прозрение, противопоставляя непосредственное чувство — «гордости ума» (а заодно его «глупости», «плутовству», «мошенничеству») (668/8:12), особенно интересны с точки зрения авантекста старания автора найти саму модель описания, скажем так, работы интуиции, процесса наития. Задача Толстого была непростой: в романе со всеведущим нарратором, какова АК, левинские инвективы против «ума», так или иначе толкуемого, требовалось передавать посредством логически связного, грамматически стройного внутреннего монолога, то есть мыслей, умом продуцируемых. Но как описать в этой стилистике мысли, которые, по твоему убеждению, органически проистекают из чувства или направляются им?
В редакции за редакцией, от исходного автографа к наборной рукописи, а от нее — к корректурам, Толстой творит и модифицирует изображение думания как чувствования, если не ощущения. Важная роль при этом отводилась метафорам природных феноменов (искра, кристаллизация, брожение) и сенсорным (тактильным, визуальным, аудиальным) метафорам, призванным ухватить особенности и динамику того — употребим нетолстовский термин — психологического состояния, в котором оказывается Левин. Вполне очевидно желание автора подчеркнуть глубинную, чуть ли не телесную природу интуиции, а следовательно — индивидуальность, потаенность переживания непосредственного чувства, его неподатливость на подсказки и схемы «внешнего», надличностного разума. Сопоставим транскрипты одного и того же фрагмента в наборной рукописи и в корректуре — с соответствующим местом ОТ.
Извлечение 6. Правка описания «непосредственного чувства» Левина
[Р108: 33 об. (правка копии)] Все эти прежние мысли, все вдруг как будто ждали какой то искры, чтобы скинуть с себя покровы и собраться в одну массу, и такую массу утешительных мыслей, что он чувствовал, что перевес уже был на их стороне. Он чувствовал уже теплоту от влитой, горячей влаги, <он чувствовал, что все его прежнее миросозерцание уже изменилось, в душе его поднялось таинственно согревающее брожение и он с наслаждением прислушивался к нему> с наслаждением сознательно ощупывал.
[К128: 3 (правка в гранках)] Слова, сказанные мужиком, <вызвавшие целый ряд мыслей, сходившихся к одному центру, были точно искра, кристаллизировавшая в его душе прежде незаметное и вдруг обратившееся во что-то значительное> произвели в его душе действие электрической искры, вдруг преобразившей и сплотившей в одно целый рой разрозненных, бессильных, отдельных мыслей, которые никогда не покидали его и которые скрытно занимали его даже в то время, когда он говорил об отдаче земли.
Он чувствовал в своей душе что-то новое и с наслаждением {ощупывал это новое, не зная еще, что это такое} [1308]прислушивался к этому новому, никогда еще не испытанному ему [sic!] состоянию.
[ОТ (666/8:12)]. Слова, сказанные мужиком, произвели в его душе действие электрической искры, вдруг преобразившей и сплотившей в одно целый рой разрозненных, бессильных отдельных мыслей, никогда не перестававших занимать его. Мысли эти незаметно для него самого занимали его и в то время, когда он говорил об отдаче земли.
Он чувствовал в своей душе что-то новое и с наслаждением ощупывал это новое, не зная еще, что это такое.
Спор о славянском вопросе с приехавшими в тот же день гостями нарушает эту квазитактильную цельность чувствования — зато демонстрирует читателю пользу индивидуального наития в противостоянии коллективной политической ажитации. После спора Левин возвращается в состояние доверия к своему откровению. И вновь нарратив упирает на первенство чувства перед мыслью, рисуя нечто вроде хорошо освоенной техники медитации:
Он не вспоминал теперь, как бывало прежде, всего хода мысли (этого не нужно было ему). Он сразу перенесся в то чувство, которое руководило им, которое было связано с этими мыслями, и нашел в душе своей это чувство еще более сильным и определенным, чем прежде. Теперь с ним не было того, что бывало при прежних придумываемых успокоениях, когда надо было восстановить весь ход мысли для того, чтобы найти чувство. Теперь, напротив, чувство радости и успокоения было живее, чем прежде, а мысль не поспевала за чувством (681/8:18).
В собственно религиозном отношении Толстой щедро дарует герою счастливую (но прочную ли?) удовлетворенность ощущением обретения веры, ощущением всегдашней доступности для себя того делания добра, которое связывается с самой идеей религии. То, что не только теология или догматика, но и вообще предмет веры, как он определяется в принятых категориях, мало волнует Левина, усматривается из его заключительного мысленного монолога: «А вера — не вера — я не знаю, что это такое, — но чувство это так же незаметно вошло страданиями и твердо засело в душе» (684/8:19). Испытываемое в данный момент чувство того, что он верит, для него важнее дефиниции того, во что именно он верит. Задавшись трудным вопросом о примирении притязаний разных религий на истинность, он находит разрешение в эмфазе личностной сущности своего откровения:
Я спрашиваю об отношении к Божеству всех разнообразных верований всего человечества. Я спрашиваю об общем проявлении Бога для всего мира со всеми этими туманными пятнами. Что же я делаю? Мне лично, моему сердцу, открыто, несомненно, знание, непостижимое разумом, а я упорно хочу разумом и словами выразить это знание» (683/8:19; курсив мой. — М. Д.).
Толстой дает Левину тот исход религиозных исканий, который для него самого в пору завершения АК был, как кажется, недостижим. Это лишнее напоминание о том, что автобиографичность персонажа не была полной даже в стержневых параметрах подобия. У самого автора искание веры шло соседнею с героем, но все-таки иной тропой. Левин приемлет вероучение православной церкви постольку, поскольку «[п]од каждое верование церкви могло быть подставлено верование в служение правде вместо нужд» (670/8:13), то есть поскольку вероучение не противоречит добру; для Толстого несогласие со многим в вероучении оставалось вызовом. Вместо апофатического, на левинский манер, согласия он попытался примкнуть к церкви путем строгого соблюдения, вместе с простонародьем, ритуальной, обрядовой дисциплины. Процитирую хрестоматийно известную дневниковую запись С. А. Толстой от 26 декабря 1877 года:
После долгой борьбы неверия и желания веры — он вдруг теперь, с осени, успокоился. Стал соблюдать посты, ездить в церковь