Шрифт:
Закладка:
Утром все дни ничего не делал и чувствую себя отлично, по причине славных дней и ходьбы пешком. По делам бывал в Опекунском совете, много бродил по Невскому, бывал у Жуковских, у М. Н., а вчера заходил к покинутой Ариадне, В. Н. З. Это истинно христианское дело принесло мне счастие, ибо все утро я был бодр и счастлив духом. Октябрь стоит несравненный и удивительный!
Пятница, 8 окт<ября>.
Всех бесстыдных мерзавцев, толкующих о трофеях, военной славе и прочем в таком роде, я посадил бы в мою кожу за эти дни. Была сдача рекрут, и я убил все утро в Казенной палате и ее окрестностях. Хотя <в> этот набор пошли с рук порядочные негодяи, но мне было так жалко, грустно и странно, что я готов был бы на это время провалиться сквозь землю. Все это так тяжко, печально, так несогласно с моими понятиями, что я и теперь будто брожу во сне. Староста, бывший при сдаче рекрут, дрожал как лист, всюду мелькали бледные, убитые фигуры! Horrible, most horrible![774] А выбор, назначение, предварительные хлопоты, мысль о плаче и вое родных? Я сделал почти все, что мог, дал рекрутам денег, дам им еще на дорогу, велю им к себе писать и, когда их пристроят к своим частям, положу на их имя деньги в артель. Это буду я делать всегда и для всех, даже для негодяев, и такой расход будет для меня священным расходом.
Надо отдать справедливость чиновникам Палаты, они так вежливы и предупредительны, что составляют великий контраст с грязными столами, неровным полом и душным воздухом своего гадкого помещения.
Третьего дни я имел забавный обед у Ал. Пет. Евфанова, «с похождениями», а вчера обедал у Краевского с Степаном Семен<овичем>. Вечером пили у Гаевского венгерское, оказавшееся плохим, если не ошибаюсь.
Понедельник, 11 окт<ября>.
Вообще летние и осенние месяцы были мне не бесполезны по части изучения женских характеров. Очаровательная Н. Д. М<усина>-П<ушкина>, по всей вероятности, даст мне со временем пищу по этой части, сверх того, возвращаясь в Петербург, я случайно набрел на одну юную и привлекательную особу, о которой до сей минуты вспоминаю с удовольствием. Дело происходило в нарвском дилижансе, я сел в него с головной болью и не предугадывал ничего доброго, когда внезапно села рядом со мной свеженькая девушка лет 18, одетая чисто и небогато и говорившая хорошо по-немецки. Отвращение мое к немкам таково, что я с состраданием взирал на ее умненькое личико, с продолговатым носиком и щеками couleur de pomme[775]. На переезде к первой станции мы вступили в разговор, и я узнал, что моя соседка русская, хотя живет в Нарве и воспитывалась в немецком пансионе. В короткое время девица рассказала мне многое о себе, о своих родных, о месте жительства и хотя, говоря по-русски, употребляла довольно мещанские обороты речи, но показала в себе нечто особенное, чистенькое, смелое и благородное. Мне кажется, она с своей осанкой и личиком d'un garcon d'une bonne maison[776] отыгралась бы от десяти волокит. В карете ее знали многие, но она равно была любезна с приятелями и незнакомцами, сидела тихо, спала спокойно, одним словом, вела себя так, как может вести себя самая изящная, благовоспитанная и привычная к людям девочка. На ней был темненький салоп и белая шляпка, сделанная со вкусом, рука у ней была маленькая, белая и «без перчатки». Чтоб понять всю привлекательность этого врожденного изящества посреди небогатой обстановки, стоило сравнить девочку с ее визави — полной, богато одетой и пышно развитой веселой стерьвы немецкого происхождения, с изобилием браслетов на руках. Эта последняя приобрела мою ненависть и в течение дороги же была наказана за одну гадость, ею мне устроенную. Такова, одним словом, была нарвская девчоночка, о которой здесь идет речь, что я истинно от души при прощаньи пожелал ей всего лучшего в жизни и теперь благодарен ей за материал для будущих произведений фантазии[777].
Октября 18, понедельник.
Вчера была память покойному брату, и я весь почти день сидел дома, а сегодни поутру сходил на кладбище, причем были посещены отец, Федотов и Павлинька Жданович. Вчера у нас обедали брат с Олинькой и Жуковские, они же сидели и вечером, поутру же были Корсаковы, Каменский, чудак Коведяев и таким образом день прошел приятно, intra muros[778]. Бродил по выставке Академической. Петербург, как мною давно примечено, имеет одну особенность. Стоит в нем хотя что-нибудь показывать даром: медный таз, шпринцовку, драные сапоги, и он сполна прикатит людей посмотреть и себя показать. Вчера, например, на выставке были мильоны народа, так что я, стоя у ворот боковых, высматривал девчонок десятками! А между тем, смотреть решительно нечего в залах Академии! Даже надежд на будущее очень мало! Ге и Жемчужников, мои знакомые, художники, несомненно, умные и, что редкость, образованные, — выставили дрянь совершенную. У Ге еще есть мысль, хотя слабо выполненная, а Жемчужников погряз в каком-то псевдореализме — от его картины до изображения убитых клопов и навоза один шаг. Нигде нет вымысла, грации, поэзии нет ни на обол[779], правду воспел Глинка: «Не стало у людей поэзии!». Действительно