Шрифт:
Закладка:
Ночь спал худо. Начались дожди, холод и ветер.
28 августа.
Я недавно говорил, что j'ai un coeur visionnaire[754]. До третьего дни не было писем из Петербурга, и я два дни страдал, как мальчишка. Мнительность, робость, даже суеверие меня одолевали! Подвода запоздала дня три, и я ждал ее прибытия с трепетом. Наконец явились письма и газеты, все оказалось хорошим, и я за дни тревоги получил дни отрады, которая и поныне еще не остыла. Так все вознаграждается на свете, — иногда хорошо быть и мнительным.
Начались северные ветры и холода, да еще какие! Но я усердно читаю, работаю над Чернокнижниковым и фельетонами, а иногда делаю нашествия на Шекспира. Еще несколько недель изучения, и передо мной откроется храм поэзии, сделается мне доступен поэт, доныне недоступный. Уже головой я понимаю Шекспира, — уже последние сцены Лира я читал с невольными криками изумления. Впечатление от Шекспира сходно с тем, что рассказывают туристы о церкви Петра в Риме. Сперва одно бессилие, конфуз, путаница ощущений. Потом набрасываешься на частности, но общего все еще не понимаешь или понимаешь не вполне. Относительно Шекспира я во втором периоде.
Прочел из него «Tempest»[755], Гамлета, начало «Twelfth Night»[756] (которое совсем мне не по вкусу) и теперь изучаю «Юлия Кесаря». Громадность, необъятность таланта ясны мне, хотя и давят меня, — но многое меня не шевелит еще. Я принял методу подчеркиванья лучших мест, эта метода мне много сделала добра, — теперь же я сверх того выписываю подчеркнутые места. И тут-то оказывается величие Шекспира! Пишешь, пишешь и утомляешься, — все ново, все глубоко-изящно и глубоко-мудро! Так, говорят, статуи на миланском duomo[757] сперва не оставляют в зрителе особенного впечатления, но вдруг, взобравшись наверх, он видит, что этих статуй целая армия!
Суббота, 4 сентября, в новом флигеле, где можно сидеть и в холод.
Настала осень, несомненная, печальная, водянистая осень, с ветром и неперестающим ненастьем. Я переселился в новое помещение, не столь просторное и щеголеватое, как мой рабочий флигель, но более теплое. В нем я кончил уже Чернокнижникова, вчера написав последнюю главу сего дивнего романа, где так много моей жизни, моей крови и моей философии! Полюбит ли публика все это? Vague la galere[758].
С прошлого воскресенья, когда у нас обедала Обольянинова с дочерью (причем я получил подарок: древнюю турецкую чернильницу для моей коллекции), у нас не было никого, никого, кроме новой попадьи довольно гнусного вида. Я уже послал в Нарву за билетом в дилижанс, а в последних числах сего м<еся>ца надеюсь быть в объятиях прелестных донн и, беседовать с добрыми друзьями.
Успех моих работ, чтение Шекспира утешают меня в настоящем довольно безотрадном и безобразном уединении. Теперь истинное время для vie de chateau[759]; осень в деревне имеет свою поэзию, но у меня нет такой жизни, и наши соседи слишком от нас далеки. Эти дни я чувствовал биение сердца и слабую, едва приметную боль в горле, — того было довольно, чтоб дать добрую пищу моей мнительности. Мне самому себя совестно, но нечего делать, надо сознаться, что долгое одиночество, принося мне множество пользы, имеет на меня и пагубное влияние.
Из Шекспира прочел «Twelfth Night», «Henry IV» (1 и 2), «Кесаря»[760], «Кориолана», «Лира». Обо всех этих чудесах на днях поговорю подробнее.
Пятница, 10 сент<ября>.
Вечер субботы, воскресенье и в особенности вечер воскресенья и понедельник до вечера были хорошими, светлыми днями. Только в такую скверную темную осень и в вечернюю непогоду знаешь, что значит соседи, и оттого зловредных мизантропов полезно было бы отправлять на осеннюю пору в деревню. В субботу, когда я печально сидел за книгою, вечером, при свечах, и имея впереди себя бесконечно длинный вечер, подъехал посреди мрака к подъезду экипаж, даже и вида которого нельзя было различить за темнотою. Оттуда вылез Маслов, он не очень давно вернулся из Петербурга и привез оттуда несколько свежих новостей; к сожалению, из лиц, которыми я особенно интересуюсь, он не видал почти никого. Ужинали, спали в одной комнате и болтали чуть не <до> двух часов, — вещь редкая со мною! На другой день все наши увеселения отличались патриархальностью и украинским спокойствием: обедали долго, перед тем ходили за грибами, а после обеда, не торопясь и выспавшись по-деревенски, поехали к Мейеру; дорога прошла незаметно, однако, если бы мы промедлили еще полчаса, нам пришлось бы ехать по тьме кромешной. Хозяина застали мы в постеле, утомленного удачной охотой, на коей было умерщвлено 27 зайцев, но он вскочил, накормил нас ужином и сам лег спать позже всех, то есть гораздо после полуночи. Завалившись в свежую и мягкую постель, в углу моей любимой угловой комнаты с овальным зеркалом, я имел более часу особенного наслаждения, наслаждения опять-таки понятного только в деревне. Маслов спал в зале и попросил хозяина, чтоб тот после ужина сыграл что-нибудь из «Севильского цирюльника». За «Barbier» (почти сполна) последовало «Somnambula», и я, ворочаясь с бока на бок, имел удовольствие и лежать, и полудремать, и слушать давно не слышанную мной музыку. Наутро явился Трефорт с мужем своей сестры, который накануне только приехал в отпуск и наслаждается 28 днями свободы так, как я бывало ими наслаждался. Обедали у Трефорта, болтали, смеялись, пили и даже пили более, чем бы нужно, расстались совершенно довольные друг другом, условившись съехаться всем у меня 10-го числа, и еще в добавок я увез к себе новое приобретение — старинный охотничий нож, подаренный мне Мейером.
За светлые дни пришлось поплатиться днями плохой погоды и одной дурной новостью, впрочем, не неожиданною. Гвардия выступает в Литву и теперь, вероятно, уже выступила. Письма Григория и Олиньки очень грустны. Вообще эту зиму я