Шрифт:
Закладка:
Три человека сыграли роковую роль в моей жизни. Журналист Иван Рокотянский, генерал-лейтенант Мехлис и майор Коваленко.
Мехлис благополучно прожил свой век, умер, оплакиваемый газетами, посвятившими ему скорбные некрологи, и похоронен со всей подобающей пышностью. Светлая память о верном сыне ленинской партии, пламенном борце-коммунисте навеки останется в сердцах его товарищей.
Судьбы Коваленко я не знаю. Однако нисколько не удивлюсь, если мне сообщат, что третий мой следователь дослужился до генеральского чина.
Что же касается Рокотянского…
Поистине, жизнь порой преподносит такое, что не угнаться за ней литературной выдумке.
В 50-х годах, живя в деревушке под Клином (переехал туда из владимирской ссылки), я не раз наведывался в Москву хлопотать о своих делах в Главной военной прокуратуре. Ездить приходилось нелегально, ночевал тайком, прячась от соседей, либо у родных и знакомых, когда представлялась такая возможность, либо на вокзале, где всякую ночь милиция проверяла у пассажиров документы.
Так было и в тот летний день. Возвращаясь к себе в Клин, стоял я на перроне одной из станций метро и дожидался электрички. Народ толпился вокруг в изобилии. Я почувствовал на себе пристальный взгляд какого-то совершенно седого человека, стоявшего вблизи, однако не обратил внимания, весь во власти своих раздумий. Тут подошел, замелькав широкими светящимися окнами и замедляя бег, кремово-голубой поезд, двери разошлись, людская волна внесла меня в переполненный и без того вагон. Вновь сомкнулись автоматические двери, состав понесся дальше по подземным туннелям. Был час пик, люди стояли плечом к плечу, поезд мчался, гудел. Вдруг меня окликнули по фамилии – вполголоса, над ухом. Я оглянулся. Прижатый ко мне толпой седовласый человек глядел на меня и улыбался тонкими губами.
– Не узнаешь?
– Рокотянский! – пробормотал я, не веря глазам. Трудно было его узнать. (Как и меня, вероятно.) Мне запомнился худой, сутулый, нескладный в своей военной форме парень с черной, будто обугленной головой, молчаливый и замкнутый. Теперь глядел на меня элегантный мужчина без шляпы, белоголовый, в дорогом летнем кремовом костюме, самодовольный, уверенный в себе. Глядел и улыбался.
– Ну как дела, Фибих? Ты где живешь? В Москве или в Ленинграде?
Запомнил мою фамилию! Но почему-то местом моего жительства определил Ленинград.
– В Москве, – совершенно ошеломленный, все же догадался я соврать. Теперь я окончательно узнал это не худое, как раньше, а солидно округлившееся, благообразно постаревшее, но такое же иезуитское лицо. На нем остановилась сладкая и вкрадчивая улыбка. Он рассматривал меня с живейшим и в то же время каким-то покровительственным любопытством. Он с интересом изучал меня – во что я превратился благодаря ему за эти годы. Он даже за пуговицу меня взял, продолжая сладко улыбаться. Как же, встреча старых фронтовых друзей! Однополчан. Соратников… Между прочим, на фронте я никогда не замечал у него такой улыбки.
Судорога омерзения прошла у меня по телу – будто змея прикоснулась холодной скользкой кожей.
– Мне выходить, – сказал я, не прощаясь и протискиваясь к выходу, и минуту спустя покинул вагон на первой же остановке. Поезд нырнул под своды туннеля и скрылся, унося в неизвестность белоголового человека в дорогом летнем костюме. Будто из пустоты внезапно он появился и вновь провалился куда-то в пустоту. Навеки, похоже, провалился.
А неплохо, видно было, жил все эти годы Иван Рокотянский.
«Боже мой, Боже мой, какая встреча!» – думал я, стоя в ожидании поезда на пустынном перроне следующей станции. Не раз там, в Казахстане, приходило мне в голову: а вдруг судьба когда-нибудь столкнет лицом к лицу с главным виновником всего пережитого? Что я тогда сделаю? Что ему скажу?
И вот встретились. И разговаривали. И он после того как ни в чем не бывало поехал дальше по своим делам. Я должен был что-то сделать. И не сделал. Что именно сделать? Не знаю. Может быть, дать пощечину. Может быть, молча плюнуть в улыбающееся иезуитское лицо. Но и что ж с того? Меня забрали бы в милицию как хулигана, только и всего. Давно миновало романтическое время дуэлей. Впрочем, какая там дуэль с подобными! Да и неизвестно, как отнеслись бы к нелегальному приезду в Москву… Может быть, следовало бы сказать ему пару теплых слов? Сказать вполголоса, в упор, так, чтобы разом смахнуть подленькую эту улыбочку, чтобы прохватило до кишок. Вот что нужно было сделать.
И я не сделал этого. Не сказал.
Так растеряться, так позорно растеряться, Боже мой!..
Впрочем, он и сам умолк и перестал улыбаться – видимо, понял что-то по выражению моего лица и по тому, что я при виде его сразу же поспешил покинуть вагон. Нет, не страх заставил обратиться в такое бегство, отнюдь не страх, а чувство непреодолимого физического отвращения к улыбающемуся, довольному жизнью мерзавцу. Просто ни секунды больше не мог я оставаться рядом с ним. Я бежал, как бегут от ядовитой змеи.
А сколько разоблаченных доносчиков и клеветников ныне преспокойно живут и поживают, и все при встрече раскланиваются с ними, приветливо улыбаются, руку жмут. Бойкот и остракизм по отношению к таким личностям не приняты в советском обществе. Чего там! Литературовед Я. Эльсберг, в свое время погубивший не одного писателя и официально разоблаченный литературной общественностью, сейчас – почтенный, уважаемый автор. Я читал в «Литературной газете» его пространные статьи о коммунистической морали, о новом человеке. Товарищ ходит с поднятой головой: он проявлял бдительность, хвала ему.
А мало ли у нас таких эльсбергов?
Только у одного Александра Фадеева42 хватило порядочности и мужества застрелиться, когда начали возвращаться из тюрем и лагерей реабилитированные писатели – те, кто уцелел, – арест которых в свое время он вынужден был санкционировать в качестве генерального секретаря Союза писателей.
Александр Дюма написал бессмертный роман о том, как невинно осужденный расправляется после со своими клеветниками, и эту книгу будут читать еще десятки лет. Для такой расправы Дантес должен был превратиться в графа Монте-Кристо, владельца несметных богатств. Но то, о чем пишет Дюма, произошло во Франции 30-х годов XIX века, а не в Советском Союзе.
Вчерашний лагерник, политический преступник, еще не оправданный изгой, я был совершенно бессилен, беспомощен и фактически ничего не мог сделать при такой встрече.
Фрагменты писем Д. Фибиха к матери из лагеря
Отдел рукописей ИМЛИ, фонд 242, оп. 3, № 3, 5
16 мая 1944 г. Бурма. Караганда
Дорогая, любимая, бедная моя мамочка!
Пишу и не знаю, где ты и как ты. Прости за вынужденное молчание – обстоятельства вынуждают.