Шрифт:
Закладка:
— Это не пушки! — улыбнулась она, тормоша сынишке вихры. — Речку, слава богу, взломало. Ледоход! Может, скатится вода. Веселиться впору, а ты забоялся.
— И ничуточки! А как деда Тихон наказывал доглядать, то и доглядаю, — пробубнил Федюнька. — Шут его знает, что гремит. Я трошки спутал.
Предутренняя дремота заволакивала сознание. Лидия прильнула к сынишке, затаилась, ощущая беззащитную лёгкость его тельца, тонкость рук, талый, чудесный, до слёз волнующий запах кожи.
— Спи, защитничек мой родной, — не сдержалась она, охваченная жалостью. — А утром картошки сварим!
Федюнька согрелся и, высвободившись из постельной тесноты, вскарабкался на подушку. Засопел, прикидываясь спящим. А сам недоверчиво вслушивался в ненастную темень. Её коломутили петушиные запевки, лай, неведомые скрипы и стуки, завывание в дымоходе.
— Мамань, а Танька Дагаева сказала, что в трубе домовой воет.
— У него другие заботы. Он двор и хату оберегает. А это — ветродуй степной.
— А как он, домовой, оберегает?
— Тайком. Вот сейчас, может, стоит возле кровати и на нас смотрит.
— Ух ты-ы!.. — изумился мальчонка и прижался к матери. — А он дюже страшный?
— Ты бы не говорил так: «трошки», «дюже». Как старичок, ей-богу! Надо выражать мысли грамотно, как в школе учат.
— А домовой на кого похож? — не унимался Федюнька.
— Как тебе сказать... — задумалась Лидия, припоминая сказки и поверья. — Пожалуй, на человека. Только поменьше и шерстью весь покрыт.
— А что лопает?
— Он же дух бестелесный. Ему еды не нужно.
— Вот это да! — снова воскликнул Федюнька с изумлением и, помолчав, серьёзной интонацией, напоминающей дедову, рассудил: — Картошки — на дне ящика. Давай потерпим. А как посодим, уродится, тогда и наедимся от пуза.
— Далеко до лета! А у тебя рёбра, как карандашики, перечесть можно.
— Летом и тютина, и сливы, и груши...
— Ты бы не растравлял себя. Не фантазировал! Даст Бог, до зелени дотянем.
— Мы с Колькой Наумцевым на сусликов собираемся. Может, выльем, пока в балках вода. С мясом будем! У него и собака зверьков берёт!
— После расскажешь. Закрывай глазки и — спи. Ни о чём не думай, — остановила говорушку Лидия.
А на дворе ярился ветер, то усиливая, то относя громыхание ледохода. По окнам сёк дождь, дребезжал отошедшим от рамы стеклом. Федюнька почему-то вздыхал, ворочался, привлекая внимание дремлющей матери. Наконец не выдержал, вымолвил жалобно:
— Как же не думать, когда пацаны задразнили. Проходу не дают. А вчера и побили...
— Тебя? Батюшки-светы! За что?
— Да Коляденок... Приставал, обзывался. В лужу глубокую копырнул, а я его по ряшке! Он с их края мальчишек подговорил... Только я, маманюшка, не заплакал!
— Горе ты моё луковое! — попеняла мать, встав на колени и ощупывая голову своего сорванца. — Нигде не болит? Правда? Ну зачем ты с верзилой схватился? Всем клички дают. Ты не отзывайся!
— Я пробовал. Не отстают! Так «фрицем» и крестят. И дедушку Стёпу ругают по-всякому. Витька брехал, что он немцам ботинки лизал. А я, как услышу, снова Коляденку врежу!
— И дай! — вырвалось у Лидии, опалённой гневом. — Заступись за дедушку!
— Я помню, он мне пряник здо-оровенный привозил! И стишку учил: «Вот уж солнце встаёт, из-за пашен блестит». А деда Тихон показывал, как драться. Разок под дых, опосля — по скуле.
Лидия обхватила сынишку за плечи, сбивчиво зашептала:
— Никого первый не трожь. А если обидят, не робей! Дай сдачи! И помни... Все твои родные — хорошие люди. И дед Степан был справедливый человек. Витькину сестру из списков вычеркнул, чтобы в Германию не угнали. А теперь этот паршивец... Ты не слушай их! Они дразнят по глупости. И так говори: вот вернётся отец с фронта, он вам языки укоротит!
Поддержка матери Федюньку окрылила. Он подождал, пока она уляжется, и решительно предложил:
— А давай уедем! Мне места мало — клюют. Тебя в тюрьму сажали. Папанька ещё на войне. Может, к бабушке Поле удерём?
— Знать бы, где они сейчас, — со вздохом отозвалась Лидия и, отвернувшись к стене, окаменела. Лишь подрагивало неприкрытое одеялом плечо.
Федюнька догадался, что маманюшка плачет. И не шевелился, молчал, боясь расстроить ещё сильней. Наказывал дед Тихон терпеть и тайны хранить. С возникшим перед глазами образом бородатого прадеда, по ком скучал, он и уснул...
С воспалёнными, точно ослепшими глазами, Лидия поднялась затемно. Зажгла в горнице коптилку. Как заведённая, принялась растапливать печь. Выбрала из поддувала сажу, притащила с веранды мешок с кураем[54] и, царапая руки, доверху набила горнило колючими веточками. Подпалив, стояла и слушала рокот пламени и не могла отрешиться от думок — вязались они бесконечными узелками.
Прежде распад шагановской семьи и все мытарства Лидия воспринимала как несправедливо тяжёлое, неведомое наказание. И поныне угнетали враждебность уполномоченного НКВД Холина, раз в месяц вызывающего в райотдел, насмешки хуторян. Она научилась терпеть. Она умела это делать — не отвечать. Жизнь, во всей глубине, виделась иным, чем до лагеря, умудрённым зрением. Но Федюнька... Тут она оказалась безоружной. Сполна отведав горя, Лидия верила только в милосердие. Выходило, что напрасно. Новая напасть, повременив, опять метит в него. Да ведь как безжалостно! Даже кличку дали мальчонке не случайно, а по наущению взрослых, чтобы отделить от ровесников, чтобы сызмалу понял ущербное родство с дедом-старостой. А он, несмышлёныш, это чувствует своей маленькой душой и не может примириться. Готов и в одиночку драться (вот уж шагановская порода!) и за себя, и за деда. Обдумывая, как уберечь сына от ужалистых нападок, Лидия испытала негаданное волнение, — характером напоминал он отца, и ему передалось нечто главное, присущее предкам-казакам.
Курай раскалился на колосниках пышущими шапками. Пора было за дровами. На крыльце сторожил ветер — поцеловал в лицо, разметал узел волос, шало подбил подол юбки. Уже светало. Над крышей летницы розовела проталина неба.