Шрифт:
Закладка:
– Идите… – с трудом выдавливает отец. Сжимает зубы. Так сильно, что они вот-вот треснут. Я знаю, это не потому, что ему больно; это потому, что он всей своей сутью хочет заставить боль исчезнуть.
– Тихо, молчи, – говорит Гжесь. – Молчи.
– Идите… туда, сегодня, – выдавливает отец, и вместе со словами из него выходит воздух, он издает длинное и громкое шипение, словно открывающий двери автобус.
Я был уверен, что если дед съест пирожок, то выживет. Помню эту уверенность. И свое недоумение, отчего никто не хочет присесть над дедом и впихнуть лекарственный пирожок ему в рот.
Естественно, дед умер, потому что кровь мгновенно залила ему мозг.
– Сука, уж не знаю, куда я там поеду, но точно не на твою могилу, – говорит Гжесь, и тогда отца отпускает, мышцы его расслабляются, он садится на полу, все еще держась за грудь. Выдыхает сильнее. Вытирает лоб ладонью. Хочет встать, но Агата говорит:
– Сиди.
Когда Добочинская врывается в дом, он все еще сидит, странно послушный, но уже весь в нетерпении. Ему все еще больно, это видно по его лицу. Увидев Добочинскую, приподнимается, Юстина сразу же приставляет ему стул, он садится. Доктор не здоровается, она тяжело дышит, вся мокрая, склоняется над ним, смотрит ему в глаза, оттягивает веки, прикасается к телу тут и там, спрашивая, болит ли. Отец качает головой или кивает, в зависимости от того, где она к нему притрагивается. Она меряет ему давление. Когда аппарат показывает результат, причмокивает и качает головой:
– Ты едешь в больницу, Томек.
Мы стоим вокруг отца и Добочинской, словно отправляя некий ритуал. Я опираюсь о камин, закуриваю. Я такой же мокрый, как и отец.
– Нет, – качает головой он.
– Томаш, да твою ж мать! – кричит Агата. Она в куртке, надела ее машинально, едва только Добочинская подъехала. Теперь я вижу, что она невольно сует руку в карман, но сразу же ее вытягивает.
– Нет, мы едем в «Подзамчье», – говорит отец, а потом начинает кашлять.
– Томаш, у тебя тяжелое предынфарктное состояние. А может – и инфаркт. Ты едешь в больницу, причем – немедленно, – Добочинская кладет ему руку на лоб, как ребенку. Отец выдыхает еще немного воздуха.
– Так сделай мне укол, – отвечает отец и поднимается со стула. Чуть покачивается. Добочинская отступает на шаг.
И мы все как один пытаемся что-то сказать, начинаем говорить одновременно, но отец обрывает все одним взмахом руки. Поворачивается к телевизору. Боксер, который выиграл матч, мокрый от пота точно так же, как и отец: худой парень с острым птичьим лицом, что-то мычит в ответ на вопросы репортера.
– Я же говорил, что он встанет, – заявляет отец.
Добочинская садится. Открывает сумку. Вынимает оттуда шелестящий белый пакет.
– Сделай что-то, – говорит ей Агата. У отца звонит телефон. Он отвечает, снова хватаясь за грудь.
– Алло. Да, – подтверждает через минуту. – Возьми какой-нибудь термос, булки из пекарни, что-нибудь. – Нет, нормально говорю, я в порядке, пока, – добавляет в конце, отсоединяется, кладет телефон на стол.
Мне вспоминается, как я на самом деле подглядывал за соседом. Был это, конечно, Гумерский. Я помню, он заметил меня, наши взгляды встретились. Вспоминаю, как мы потом одолжили его сыну на целый день горный велосипед, чтобы он только дал нам посмотреть ту кассету, когда его родителей не было дома.
Все, что бы ты ни написал, уже есть в твоей голове.
Ясек и Йоася стоят в дверях. Ясек все еще серьезный, бледный, Йоася идет к отцу. Отец при их виде сразу снимает руку с груди и с трудом прячет ее в карман.
– Ты уже нормально себя чувствуешь? Ты уже здоров, папа? – спрашивает Йоася.
– Уже все хорошо. Знаете ведь, я никуда не поеду. Не еду ни в какую больницу.
– Ну а что я могу сделать? – спрашивает Добочинская.
– Сделай что-нибудь, я очень тебя прошу, – говорит Агата.
Отец снимает свитер. Медленно, аккуратно складывает его, вешает на стул. На нем белая, узкая, застиранная футболка с гербом Зыборка. Только теперь видны его огромные лапища, мышцы и вены, сплетенные под кожей в твердые, одеревеневшие узлы. Только теперь видно, что на шее он носит серебряную цепочку, толще стандартной, примерно в полпальца. На цепочке этой – крест. Он вынимает его из-под футболки, целует.
Снова садится на стул. Поворачивается к Агате:
– Йоася, сделай надпись на торте.
– Вот же дебилы сраные, – Агата выбегает из комнаты. Отец даже не смотрит на нее. Смотрит на Добочинскую. Та вздыхает, вынимает из кармана упаковку таблеток, шприц, иглу, ампулу.
– Я сделаю тебе обезболивающий укол. И дам немного нитроглицерина под язык. И дам таблетки для разжижения крови: примешь сейчас и через шесть часов – и еще раз через следующие шесть часов, – говорит она. – А завтра в восемь утра я хочу видеть тебя у себя в отделении. С тапочками и зубной щеткой.
– Мы пойдем туда сами, – только сейчас заговаривает Гжесь. Подходит к отцу. Наклоняется над ним, кладет ему ладони на плечи.
– В жопу вы сами пойдете, – отвечает отец.
– Выйдите, – говорит Добочинская, – для уколов публика не нужна.
Агата стоит снаружи, у ограды. Курит. Это не первая сигарета с того момента, как она вышла из дому. В трех шагах от нее – пустая пачка горьких «соток». Агата смотрит в темноту, там прячутся железнодорожные пути в конце Известковой, она глядит в эту темноту так, словно рассчитывает, что оттуда кто-то выйдет, тот, кто свяжет отца веревкой или кабелем и отвезет, заторможенного, в больницу, где тот проведет следующие полгода.
– Он вот так и умрет. Именно так, – говорит Агата. – От упрямства.
Юстина берет у нее сигарету, закуривает. Темнота не просто темна, она насыщенна, она – отрицательный свет, кто-то ввел в нее смолу, нефть. «Мы в окопе», – думаю я. Это темнота войны. Это темнота, полная фигур, полная людей. Они ждут, сучьи дети. Но это отец их созвал, отец их сюда притянул.
Темнота заканчивается только в паре метров над землей, над крышами домов, там, где небо слегка мазнули золотом уличных ламп, розовым заревом от заведений центра.
– Я тебе сочувствую. Честно, Агата, – говорит Юстина и гладит ее по плечу, как ребенка.
– Уже не хочу этого слушать. Не хочу слушать все это, – Агата обхлопывает себя по карманам, машинально ищет еще одну сигарету.
– Но ты разве не знала, какой он? Это ведь сразу видно, – говорю я. – Он – как самая большая буква на плакате окулиста.
– Миколай, помилосердствуй. Хватит и того, что твой отец… – начинает Юстина, но не заканчивает, потому что в дверях встает Йоася, черный силуэт в свете из коридора похож на маленькую инопланетянку.
– Я сделала надпись на торте! – кричит она.